Быков Дмитрий Львович
Шрифт:
“В России два президента, – писали менее восторженные современники. – Путин и Березовский. Кто из них сильнее? Путин не может поколебать трон Березовского, тогда как Березовский…” Публикация была организована грамотно, за две недели до предполагавшегося ухода.
Свою прощальную речь в Думе Березовский готовил со всем своим штабом, насыщая ее возможно большим числом сильных выражений из классики. Поднявшись на трибуну, он заговорил почти без бумажки:
– Гул затих, я вышел на подмостки. Вам, господа, нужны великие потрясения, – нам нужна великая Россия! Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ! Прощай, свободная стихия! – Он поклонился Думе. – До свиданья, друг мой, до свиданья! С тобой мы в расчете, и ни к чему перечень взаимных болей, бед и обид. Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай! Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок. Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, я от Волкова ушел, от “Медведя” ушел… Я уеду, уеду, уеду, не держи, ради Бога, меня! Все кончено, меж нами связи нет. Я уйду с толпой цыганок за кибиткой кочевой! Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники с милого севера в сторону южную… Вышиб дно и вышел вон!
С этими словами, сорвав шквал аплодисментов, он вышиб дверь и вышел вон, в залитую дождем июльскую Москву.
Спустя неделю он появился в Ясной Поляне. Босой, с пробивающейся бородкой, в толстовке, заложив за пояс большие пальцы натруженных рук, он вышел к толпе корреспондентов и заявил, что начинает раздачу имущества.
– Я возвращаю государству контрольный пакет ОРТ! – воскликнул Березовский и передал специально приглашенному человеку контрольный целлофановый пакет. Через неделю его отобрали бы силой, но он, как всегда, сыграл на опережение.
Вслед за пакетом ОРТ ушла фирма “Андава”, ЛогоВАЗ, приглашение на вручение премии “Триумф” с автографом Зои Богуславской, повестка к следователю Волкову с автографом последнего… В числе прочих уникальных документов Березовский отдал и письмо одного известного градоначальника, датированное сентябрем прошлого года, с обещанием стереть Березовского в порошок, и письмо того же градоначальника, датированное декабрем того же года и начинавшееся словами “Я больше никогда не буду”… Письма взял Исторический музей, а Березовский все не мог остановиться. Он никогда еще не раздавал имущества и не знал, что это так приятно – делать подарки. В порыве щедрости он начал раздавать уже и реквизит дома-музея, отдал какому-то крестьянину диван, на котором Толстой родился, и собирался уже всучить кому-то любимый сервиз Софьи Андреевны, – но вмешалось музеевское начальство, и Березовского остановили.
– Нет, по-моему, удалось, – удовлетворенно говорил он Руге на следующий день, собирая грибы в Березовой Засеке. – Да чем я хуже него, в конце концов? Я нахожу даже некоторое сходство… “Война и мир”, говоришь ты? Так ведь и война – это я, и хасав-юртский мир – это я… И Хаджи-Мурат, то есть Басаев, – это тоже я… И “Воскресение” 26 марта 2000 года – скажешь, не я?
– “Фальшивый купон”, – подсказал Руга. – “Плоды просвещения”. “Власть тьмы”…
– Да, да, – кивал Березовский. – И это его обещание лечь на рельсы – ведь тоже моя была формулировка!
Руга благоговейно замолчал.
Глухой сентябрьской ночью, с почти точным совпадением даты, Березовский в сопровождении любимой дочери Лизы, личного врача и Доренко в качестве секретаря выехал на станцию. Лошадей купили в Туле, коляска была толстовская, прилично сохранившаяся.
Почесывая отрастающую бороду, Березовский по недавно выработавшейся привычке записывал что-то в дневник, который прятал за голенище. “В чем моя вера? – думал он. – Что такое искусство?”. Подобные мысли никогда еще не приходили ему в голову, и новизна их была ему тем приятнее, что 0,99 всего человечества живут, делая не то, что должно быть делаемо ими, а то, что легко и приятно, тогда как главное в нас как раз и есть то, что трудно и неприятно, но оно одно должно составлять основу духовной жизни. Так думал он, пока коляска катила через мокрый, каплющий лес с его духом прели и сырости, и взглядывал на большое, спокойное небо с бегущими по нем тучами – и все, чем жил он прежде, так представлялось ему ничтожно и смешно в сравнении с этим огромным небом, что он махнул только рукою и, оборотясь к дочери, засмеялся.
– Что, Лиза? – сказал он, переходя вдруг на французский. – Ah! quel beau r'egn'e aurait pu etre celui de l’empereur Voldemare! Les habitants sont ruines de fond en comble, les h^opitaux regorgent de malades, et la disette est pertout! Tout cela il l’aurait du a non amite.(Ax! Какое прекрасное царствование могло бы быть царствование императора Владимира! Жители разорены, больницы переполнены, повсюду голод… И всем этим он был обязан моей дружбе! – фр., “Война и мир”, т. 3).
– Quest que c’est, papa? – в недоумении спросила Лиза.
– C’est la vie, – горько отвечал старый граф Березовский, супя густые брови. – Пропала Россия! погубили!
Он сам не знал, что делалось с ним. Никогда еще прежде не испытывал он ничего подобного. Живя пустою и светскою жизнью, которой одна цель была как можно хитрее и ловче провернуть очередную intrigue и так завертеть эту самую intrigue, чтобы никто не подумал на него; проводя время своей короткой и единственной жизни с людьми, не понимавшими и не желавшими понимать, что есть bien public (общественное благо. – фр.), угождая ничтожным и блистательным людям, он проходил тем самым мимо главного, которое одно призвано было составить истинное содержание его жизни.
– Да, так вот оно! – сказал он, задыхаясь от счастия, и снова поднял глаза к небу с густыми сырыми тучами. – Так вот оно, что я должен делать! Отец, благодарю тебя!
“Батюшки, что это с ним!” – подумал Доренко в ужасе, но тут же почувствовал, как неведомая сила словно выдула из его головы все прежние мысли и вдула новую. Эта новая была так огромна, что он не мог сразу вместить и высказать ее и только стал срывать с себя роскошный пиджак и галстук, выкрикивая хрипло и несвязно: “Опростимся! Опростимся!”