Шрифт:
Одно время мне очень нравились прагматисты. [204] Перед тем я сильно разочаровался в философских сочинениях, принадлежащих перу профессоров знаменитых английских университетов. На мой взгляд, такие безупречные джентльмены не могли быть очень хорошими философами, и невольно рождалось подозрение, не потому ли они порой не доводили своих рассуждений до логического конца, что боялись обидеть коллег, с которыми поддерживали знакомство. В прагматистах чувствовалась сила. Они были очень живые. Виднейшие из них писали отличным языком, и они умели придать видимость простоты тем проблемам, над которыми я безуспешно бился. Но при всем желании я не мог заставить себя поверить их утверждению, будто истина изготовляется самим человеком сообразно с его выгодой. Показания органов чувств я считал чем-то данным, что нужно принять невзирая на то, удобно это нам или нет. Не устраивал меня и другой их тезис — что бог существует, если нам хочется в это верить. Мой интерес к прагматистам постепенно угас. Бергсона я читал с удовольствием, но убедил он меня меньше, чем кто бы то ни было; у Бенедетто Кроче [205] я тоже не нашел ничего себе по вкусу. Зато в Бертране Расселе [206] я открыл писателя чрезвычайно для меня ценного; понимать его нетрудно, язык у него хороший. Я читал его с восхищением.
204
Прагматисты — последователи прагматизма, субъективно-идеалистического философского учения, возникшего в 70-х годах XIX в. в США. Обвинив всю прежнюю философию в отрыве от жизни, абстрактности, созерцательности, прагматизм выдвинул программу «реконструкции» философии. Она должна стать не размышлением, но общим методом решения проблем, встающих перед людьми в процессе практической деятельности.
205
Кроче Бенедетто (1866–1952) — итальянский философ-идеалист, историк, литератор, политический деятель.
206
Рассел Бертран (1872–1970) — выдающийся английский философ, логик, математик.
Я готов был взять его себе в проводники. Он был наделен житейской мудростью и здравым смыслом. Он терпимо относился к человеческим слабостям. Но затем я обнаружил, что проводник мой нетвердо знает дорогу. У него беспокойный ум. Он подобен архитектору, который, взявшись строить вам дом и убедив вас строить его из кирпича, затем приводит доводы за то, чтобы строить из камня, но не успели вы на это согласиться, как у него находятся ничуть не худшие доводы в пользу железобетона. А у вас тем временем нет крыши над головой. Я искал философскую систему такую же стройную и завершенную, как у Брэдли, чтобы все части ее зависели друг от друга и ничего нельзя было изменить, не разрушив всего в целом. А этого Бертран Рассел не мог мне дать.
Наконец я пришел к заключению, что никогда не найду той единственной, вполне меня удовлетворяющей книги, которую ищу, — не найду по той причине, что такой книгой может быть только некое выражение меня самого. И тогда, проявив больше смелости, нежели скромности, я решил, что должен написать ее сам. Я выяснил, какие книги полагается знать студентам для экзамена по философии, и внимательно их проштудировал, полагая, что создаю таким образом основу для собственной работы. Мне казалось, что это, а также знание жизни, приобретенное в результате сорокалетнего опыта (к тому времени мне уже стукнуло сорок), и прилежное изучение философской литературы, которому я готов был посвятить несколько лет, позволит мне в конце концов написать задуманную книгу. Я прекрасно понимал, что настоящую ценность она будет иметь только для меня самого; других же если и заинтересует, то лишь как изображение души (лучшего слова не подберу) мыслящего человека, прожившего более насыщенную и разнообразную жизнь, чем обычно выпадает на долю профессиональным философам. Я знал, что неспособен к самостоятельному философскому мышлению. Я хотел позаимствовать из разных источников теории, удовлетворяющие не только мой разум, но — и это мне казалось важнее — всю совокупность моих чувств, инстинктов и предрассудков (предрассудков, столь глубоко укоренившихся, что их трудно отличить от инстинктов), а затем свести эти теории в систему, которую я считал бы для себя действенной и которой мог бы руководствоваться в жизни.
Но чем больше я читал, тем запутаннее казался мне предмет и тем больше я сознавал свое невежество. Особенно обескураживали меня философские журналы, где подробно обсуждались вопросы, очевидно, весьма важные, но мне, по неведению моему, напоминавшие содержимое выеденного яйца; и самый подход к этим вопросам, сложный логический аппарат, тщательность, с какой доказывался каждый пункт и отметались возможные возражения, термины, которым авторы, вводя их впервые, давали свои определения, авторитеты, на которые они ссылались, все это убедило меня в том, что философия, по крайней мере в наше время, — это дело, в котором дай бог разобраться специалистам, а постороннему нечего и надеяться постичь ее тонкости. Чтобы подготовиться к работе над своей книгой, мне понадобилось бы двадцать лет, а к тому времени я, как царь из сказки Анатоля Франса, уже буду, чего доброго, лежать на смертном одре, и весь мой труд окажется напрасным, во всяком случае для меня.
Я отказался от своей затеи; все, что от нее осталось, — это разрозненные заметки, следующие ниже. Я не претендую на оригинальность мыслей или хотя бы слов, в которые эти мысли облечены. Я — как бродяга, напяливший на себя штаны, подаренные сердобольной фермершей, пиджак с огородного пугала, два непарных башмака из мусорной кучи и шляпу, подобранную на дороге. Все это — с бору да с сосенки, но бродяге удобно, и неприглядная эта одежда вполне его устраивает. Повстречав джентльмена в элегантном синем костюме, новой шляпе и начищенных полуботинках, он скажет: «Ну и франт» — но тут же подумает, что сам он в таком аккуратном и приличном наряде чувствовал бы себя, пожалуй, не так свободно, как в своих лохмотьях.
Читая Канта, я вынужден был отказаться от материализма, которым так упивался в молодости, и от физиологического детерминизма, ему сопутствующего. В то время я не был знаком с возражениями, опрокидывающими систему Канта, и учение его доставляло мне большое эмоциональное удовольствие. Мне нравилось размышлять о непознаваемой «вещи в себе», и я вполне довольствовался миром, который человек строит из своих представлений. Это давало мне приятное чувство освобождения. Правда, я бунтовал против указания Канта, что действовать следует так, чтобы ваши действия стали всеобщим правилом. Это казалось мне неразумным — очень уж крепко я был убежден в разнообразии человеческой природы. На мой взгляд, то, что правильно для одного, вполне может быть неправильно для другого. Сам я, например, больше всего хотел, чтобы меня оставили в покое, но я обнаружил, что это — редкий случай; другие люди, если я оставлял их в покое, считали меня неотзывчивым, равнодушным эгоистом. Однако нельзя сколько-нибудь долго изучать философов-идеалистов и не столкнуться с солипсизмом. [207] Идеализм всегда находится где-то на волоске от него. Философы от него шарахаются, как вспугнутые серны, но собственные рассуждения возвращают их к нему снова, и, насколько я понимаю, они избегают его лишь потому, что не доводят своих рассуждений до конца. Солипсизм — теория, которая не может не соблазнять писателя. Она подтверждает то, что он практикует. В ней есть бесконечно привлекательная законченность и изящество. Поскольку я не могу предположить, что все читающие эту книгу знакомы с великим множеством существующих философских систем, да не посетует на меня осведомленный читатель, если я в двух словах объясню, что такое солипсизм. Солипсист верит только в себя и в собственный опыт. Он создает мир как арену своей деятельности, и мир, созданный им, состоит из него самого, его мыслей и чувств; за пределами этого нет ничего. Все познаваемое, весь наш опыт — лишь идея в его сознании и без его сознания не существует. Он не может, да ему и не нужно постулировать что-либо, кроме самого себя. Ибо для него сон и реальность — одно. Жизнь — это сон, в котором он создает предметы, возникающие перед ним, — сон связный и последовательный; а когда он просыпается, весь мир с его красотой, с его страданиями и горем и невероятным разнообразием перестает существовать. Это — прелестная теория; у нее есть только один изъян: в нее невозможно поверить.
207
Солипсизм (лат.) — крайняя форма субъективного идеализма, в которой несомненной реальностью признается только мыслящий субъект, а все остальное объявляется существующим лишь в сознании индивида.
Когда я носился с мыслью о своей книге, я решил начать с самого начала и занялся эпистемологией. [208] Ни одна из рассмотренных мною теорий меня не удовлетворила. Мне казалось, что обыкновенный человек (которого философ, кстати сказать, презирает, если только его взгляды не совпадают со взглядами самого философа, в каковом случае они оказываются весьма ценными), неспособный судить о сравнительной ценности этих теорий, вправе выбрать ту, которая ему больше по вкусу. Мне лично, если уж на то пошло, кажется вполне достоверной теория, гласящая, что люди не могут быть уверены ни в чем, кроме некоторых основ, которые они называют данностью, и существования других сознаний, которое они выводят логически. Все остальное — вымысел, продукт их сознания, нечто, созданное ими для удобства жизни. В процессе эволюции, будучи вынуждены приспособляться к постоянно меняющейся среде, они составили некую картину из кусочков, собранных тут и там потому, что они годились для их целей. Это известный им мир явлений. Действительность — всего-навсего гипотеза, которую они выдвигают в качестве причины возникновения этого мира. Они могли бы собрать и другие кусочки и сложить из них другую картину. И этот другой мир был бы не менее закономерным и истинным, чем тот, который мы, как нам кажется, знаем.
208
Эпистемология (греч.) — термин, употребляемый для обозначения теории познания.
Трудно было бы убедить писателя, что между телом и сознанием нет самого тесного взаимодействия. Флобер, у которого появились симптомы мышьячного отравления, когда он писал о самоубийстве Эммы Бовари, [209] — это лишь особенно яркий пример того, что по опыту знакомо всем писателям. У кого из них во время работы над романом не бывало озноба и лихорадки, болей и тошноты? И обратно: они отлично знают, каким болезненным физическим состояниям обязаны иногда самыми удачными своими находками. А зная, что многие из их самых глубоких эмоций, многие мысли, казалось бы ниспосланные им прямо с неба, обусловлены сидячим образом жизни или расстройством печени, они, скорее всего, относятся к своим духовным переживаниям с некоторой долей иронии; и это хорошо, потому что дает им возможность держать эти переживания в узде и распоряжаться ими. Для себя я из всех теорий об отношении духа к материи, предложенных философами на рассмотрение простым смертным, выбрал концепцию Спинозы, согласно которой вещь мыслящая и вещь протяженная — одно. Только в наше время это, конечно, удобнее называть энергией. Бертран Рассел, если я правильно его понял, выражает на современном языке очень сходную мысль, когда говорит о чем-то нейтральном, что служит сырьем и для духовного, и для физического мира. Стараясь представить себе это в зримых образах, я вижу дух как реку, пробивающую себе путь сквозь джунгли материи; но река есть джунгли, и джунгли есть река, потому что река и джунгли — одно. Не исключено, что биологам когда-нибудь удастся создать жизнь лабораторным путем, и тогда мы, возможно, узнаем кое-что новое касательно этих вопросов.
209
Эмма Бовари — героиня романа Флобера «Госпожа Бовари».