Шрифт:
Виновники же всех этих переживаний — братья Чюрленисы — кажется, вполне довольны нынешней своей жизнью. Их в Варшаве четверо: Кастукас взялся содержать троих младших братьев. Мать, однажды приехавшая к детям, была до слез растрогана тем, как дружно и весело живут ребята, с какой отцовской заботой относится к братьям ее любимый первенец. Огорчало только, что ему приходится бесконечной беготней по урокам доводить себя до крайней усталости. Она взглянула на его туфли — в подошвах зияли дыры…
По мере того как шли месяц за месяцем, Чюрленис усердно заполнял свои альбомы и рисовальные листы набросками, эскизами, этюдами с натуры, кропотливо трудился над скучными гипсовыми масками. Вдвоем с Моравским они посещают частные рисовальные классы, где дается и место для работы, и есть живая натурщица, и эти мертвые гипсы. Лето в Друскининкае тоже посвящено занятию, которое целиком поглощает его: природа, фигуры людей, лица своих домашних — все это он фиксирует, на первых порах не пытаясь найти какой-то особый стиль. Похоже, что он крепко хранит в тайниках своей души что-то уже ему известное, но пока не считает себя способным выразить это сокровенное в живописном произведении. Он лишь овладевает техникой — «набивает руку». Его сестра Ядвига рассказывает, что, приезжая домой, брат привозил ворохи своих рисунков, которые вскоре забрасывал как ненужный хлам. «Он писал портреты почти всех из нас, но, написав, никому не хотел показывать; а показав, замазывал портрет несколькими ударами кисти и засовывал за печь — для сожжения. Помню, отец запротестовал, тем более что его портрет вышел совсем удачным, а главное, было сходство. Кастукас рассмеялся и сказал:
— Батюшка, ты можешь заказать куда более лучших целую дюжину у нашего Баранаускаса (друскининкайского фотографа)».
Сцену эту вполне можно объяснить так: сходство, точное следование объекту изображения уже тогда для Чюрлениса являлось лишь задачей техники, а не целью живописного искусства.
Между первыми сочинениями Чюрлениса-композитора и первой оригинальной по стилю работой Чюрлениса-художника лежит семь лет. Осенью 1903 года он пишет маслом картину «Музыка леса». Тема и название ее звучат для нас определенным напоминанием о симфонической поэме «В лесу», сочиненной двумя-тремя годами раньше. И опять приходится удивляться, как явственно, смело и решительно его талант заявляет о себе! Картина проста, образы ее будто рождены простейшими литературно-поэтическими сравнениями: шум в лесу — это музыка; прямые стволы сосен — струны; ветер, летящий мимо деревьев, — это тот музыкант, который и трогает, колеблет звучащие струны. Такие сравнения могут прийти в голову любому человеку, не лишенному живого воображения. И сама картина бесхитростно подает эти сравнения: вертикальные стволы, один из которых наклонен, пересечены изогнутой ветвью, так что получается подобие арфы, а расплывчатая, туманная рука словно изображает играющий на арфе ветер.
Исследователи живописи Чюрлениса отмечают, что эта его ранняя работа во многом несовершенна. Да, это еще не тот художник Чюрленис, каким он станет через два года. Но это и не беспомощный подражатель из «начинающих». Он сразу начал с того замысла, который в дальнейшем его творчество и сделал неповторимым: воплотить в живописи идеи и образы, которые этому виду искусства оставались неподвластными. Он решился поднять руку на стены, которые испокон века отделяют живописцев от музыкантов, музыкантов — от поэтов, поэтов — от живописцев. И первым, пусть даже слишком слабым толчком, поколебавшим эти мощные стены, была картина «Музыка леса».
Глава V
РАДОСТИ — СОМНЕНИЯ — ПЕРВЫЕ УДАЧИ
Есть в Москве дом, хорошо известный историкам и исследователям искусства. У входа висит доска с надписью: «Центральный государственный архив литературы и искусства». Некоторое время тому назад архив принял на хранение поступившие из-за границы материалы, в числе которых находились альбомы с выцветшими, зеленоватыми переплетами. Переплеты снабжены замками, Но они давно поломаны, и это как будто служит знаком, что теперь альбомам незачем хранить свои секреты. А в них действительно содержится много такого, что долгие годы нельзя было видеть никому, кроме одного человека. Альбомы эти — дневник, которому в далеком, 1900 году начала поверять свои мечты, думы и заботы семнадцатилетняя девушка-гимназистка. Она вела свой дневник с более или менее длительными перерывами в течение пятнадцати лет. Гимназистка стала взрослой и начала выступать на театральной сцене, потом сниматься в кино, которое тогда только появилось. Поклонники таланта молодой актрисы — а среди них были известные поэты и писатели — В. Брюсов, К. Бальмонт, А. Толстой и многие другие — знали ее как Лидию Рындину — по сценическому псевдониму. А в памяти друзей ее ранней молодости она оставалась Лидией Брылкиной — красавицей, живой, милой и талантливой дочерью одного варшавского профессора. Как и многие наделенные способностями и жаждой проявить себя юные души, Лидия после окончания гимназии не знала, куда приложить свои силы. Она пробует писать рассказы (ее тетка — литератор), пробует переводить с французского, играет с успехом на любительской сцене, неплохо рисует. Это-то ее увлечение — живопись — и познакомило Лидию с Чюрленисом.
Произошло знакомство весной 1904 года, и вот на этих страницах мы и откроем сейчас ее дневник. Но сначала — несколько кратких записей, относящихся к концу 1903 года. В декабре Лидия пишет: «Нужно будет пойти к Стабровскому, кажется, у него записываются желающие поступить в здешнюю академию». Чуть позднее: «Была сегодня еще раз у Стабровского, не застала. Насчет академии, как мне говорил один его ученик, еще ничего не известно».
В этих записях Брылкиной речь идет о художнике Казимире Стабровском, окончившем за десять приблизительно лет до того Академию художеств в Петербурге. Он был хорошим художником и хорошим педагогом, пользовавшимся немалым авторитетом среди варшавских молодых живописцев. Художественная молодежь Варшавы мечтала о создании в польской столице высшего учебного заведения по типу Петербургской академии, и Стабровский горячо взялся за организацию этого важного начинания. Ему пришлось потратить немало трудов и долго преодолевать сопротивление и волокиту царских бюрократов, прежде чем мечты эти стали воплощаться в реальность. Стабровскому удалось добиться разрешения на открытие не академии, а школы, обладавшей статусом высшей. Но долгое время еще и ученики и профессура называли Варшавскую школу изящных искусств Академией… Кстати, о профессуре. Кроме самого Стабровского, в академии стали преподавать польские художники Ф. Рущиц, К. Тихий, К. Кшижановский и К. Дуниковский. Все это были сравнительно молодые люди: старшему из них, самому Стабровскому, не исполнилось еще и тридцати пяти, а младший — Дуниковский был ровесником Чюрлениса. (Ксаверий Дуниковский станет затем крупнейшим польским скульптором и художником. Всю вторую мировую войну он, уже старик, будет узником Освенцима, но выживет, чтобы запечатлеть в потрясающих полотнах ужасы фашистского концлагеря.)
Во многом по причине молодости профессоров и их далеко не классически-строгим взглядам на задачи обучения начинающих художников в школе сразу же установился дух свободного творческого соревнования, интереса к новым идеям и несбыточным замыслам, а главное — дух товарищества и взаимопонимания.
Чюрленис, который до того уже больше года занимался в рисовальном классе и теперь пришел вместе с Моравским в академию Стабровского, по возрасту и творческому развитию находился, пожалуй, на уровне самих преподавателей: недаром ведь его приглашали преподавать в консерватории. Но Чюрленис опять ученик: то, что он знает, — это с ним; а то, чего он не знает, — то должен узнать.
Итак, весна, начало апреля 1904 года. Дневник Лидии Брылкиной:
«Я в академии уже была три дня — так мало, но столько впечатлений. Действительно, на эти три дня я забыла обо всем: о театре, куда меня больше уже не так тянет, об увлечении, о любви, о чтении, даже о Париже хладнокровно думаю. Рисование — успехи в нем, композиции — и еще работа — лепка и т. д. Впечатлений — тьма, мыслей еще больше, — я увлечена до не знаю чего. Занимаюсь с 9, то есть я прихожу около 10 — перемена для завтрака от 1 до 3 — и опять до 8 вечера. 8 часов работы и еще дома композиции. Работаю с небывалым увлечением, откуда берется желание, надежда — мне кажется, все настроение влияет, а главным образом Кшижановский, это профессор, который преподавал у нас от 9 до 6 часов. Резкий, некрасивый, но с такой верой в наше будущее, такой целью перевернуть весь мир нашей маленькой академии, такими огромными силами. „Вера, работа, и вы перевернете мир искусства, вы достигнете высшего развития вкуса и блеска, славы, возрождения искусства — вас мало, но вы сила. Вера горы сдвигает!“ Все буквально под его влиянием, сердятся, ругаются и спрашивают его мнения, между тем как там 5 профессоров…»