Шрифт:
И верно, случалось, что засекут такую базарную крысу — и выйдут на след целой шайки расхитителей, пристроившихся либо в столовой, либо возле пекарни, либо в другом теплом местечке, связанном с выпечкой, транспортировкой или выдачей хлеба.
Этих преступников закон карал безжалостно.
Попадали к нам и случайные люди, никакие не преступники, а просто слабовольные или малоразвитые, несознательные, соблазнившиеся лишней пайкой. Подглядел, где можно хапнуть еще один, не свой, чужой кусок,— и слопал поскорее, не задумываясь о последствиях.
Жалко было смотреть, как они, кляня себя и плача, клялись на допросах. И я верю, что искренне. Если бы не трудности военных пет, многие из них никогда бы не имели дела с законом. НО И отпускать их с миром, слегка пожурив, как вам, мол, не ай-яй-яй, тоже нельзя, В тяжкое время хлеб — это не просто хлеб; отношением к нему испытывается гражданственность, моральные устои человека. К тому же, почувствовав слабинку, за чужим куском могут потянуться и другие нестойкие…
В отделении меня быстро признали своим, и это было не столько моей заслугой, сколько моей раненой ноги. Рядовые милиционеры, участковые, все люди солидные, степенные, сочувственно вздыхали, когда встречали меня на лестнице — там хромота была больше всего заметна; я не мог переносить ногу через ступеньку. Наши женщины — а их среди милиционеров было немало — наперебой советовали, чем парить ногу, как бинтовать, как разминать. Мне пришлось бы заниматься одной только ногой, времени не хватило бы даже на сон и еду, вздумай я следовать всем их рекомендациям. Но участие трогало, и я искренне благодарил за каждый совет.
Начальство тоже благоволило ко мне. Тут уж не нога, тут Фрол Моисеевич. Что ни говори, а все-таки я избавил его от части работы, и он, не скупясь, вовсю нахваливал меня на оперативках у майора Антонова. Я ерзал на стуле, а возвратись в кабинет, выговаривал ему:
— Зачем вы так?… Неловко!
— Неловко щи вилкой хлебать,— отвечал он, посмеиваясь.
Фрол Моисеевич знал, что делает. Не может же человек, если он человек, а не свинья, платить черной небпагодарностью за такие лесные о себе отзывы. И наваливал на меня все больше и больше дел. А я что? Я старался, из кожи вон лез.
С Катей я виделся несколько раз, проверял данные о местожительстве каких-то задержанных типов. Меня
она сразу узнала, может быть, Фрол Моисеевич ей сказал, улыбнулась подковыристо:
— Станцуем?
— А то нет!— подхватил я.— Надо же вернуть должок.
— В смысле — оставить посреди зала?— рассмеялась она.
— В смысле — отдавить ноги…
Но дальше угрозы я так и не продвинулся. У Кати было дел сверх головы, у меня тоже, и оставалось только при встрече по утрам в коридоре отделения обмениваться двумя-тремя веселыми репликами.
— Станцуем?— теперь уже спрашивал я.
— В шесть часов вечера после войны.— Эта присказка входила в моду: в газетах писали, что режиссер Пырьев приступает к съемкам фильма с таким названием.
— У-у, долго ждать!
— И ничего не долго! Вон вчера опять салютовали…
В последнее время и в самом деле ни одного дня не
проходило без салюта в честь освобождения от фашистов очередного города. А то и по два салюта в день. Но конца войны было еще не видно.
Наши добрые отношения сразу же повернул себе на выгоду практичный и хитрый Фрол Моисеевич. Он заметил, что мне Катя готовит справки без очереди, и с тех пор стал посылать за ними только меня. Он ничего не терял; я даже поболтать с ней не мог. Катя работала в комнате, уставленной столами, и за каждым — пара любопытных глаз и чутких ушей.
У меня теперь образовался солидный круг новых знакомых. Наши, отделенские — раз, в прокуратуре — два; мне там приходилось бывать чуть ли не каждый день. Правда, пред светлыя очи самого районного прокурора я еще допущен не был. Все мои переговоры велись с помощником прокурора, жирно красящейся дамой со всегда вылупленными, словно от постоянного физического напряжения, глазами. Она зверски курила, и не просто цигарки, а козьи ножки; забавно было видеть на них малиновые кольца губной помады. Движения у нее резкие, быстрые, голос отрывистый и хрипловатый, как у отделенного на плацу. Она не говорила, а командовала, ловко гоняя козью ножку языком из одного угла рта в другой:
— Возьмите!… Подпишите!… Приносите!…
Все это должно было, очевидно, по замыслу получаться мужественно и лихо. На деле же вызывало улыбку. Впрочем, допускаю, что подсудимым, против которых она поддерживала обвинение на суде, было вовсе не до улыбок.
Полной противоположностью диковинкой прокурорской дамы были две мои знакомые по столовой. Обе работали в бухгалтерии химического комбината и ели в том же зале, что и я. Так уж получилось, что по до роге в столовую я по просьбе Фрола Моисеевича забегал в прокуратуру передать или взять там какие-либо бумаги, и если опаздывал на обед, то любезные бухгалтерши держали для меня место за своим столом.
После дамы с козьей ножкой они казались воплощением женственности. Обе худенькие, обе смешливые; у Зинаиды Григорьевны, той, которая старше, тонкие белые руки с синими веточками вен, у другой, Дины, моей ровесницы, детская привычка восторженно хлопать в ладоши, если ей что-нибудь нравилось: неожиданный ли сюрприз в виде двухсот граммов мороженых яблок, который нам преподносила столовая, предложение ли Зинаиды Григорьевны пойти всем вместе в кино, когда будет свободное время, мой ли рассказ о каком-нибудь случае из фронтовой жизни.