Шрифт:
Ж здесь – не жар, а сплошные поражение и сожаление. Да и «Ща» становится у Анненского просто «Ще» – ничего крепкого и укорененного:
К нему прильнув из полутьмы,В минутном млеет позлащеньеТот мир, в котором были мы…Иль будем, в вечном превращенье?Это Щ – какая-то тряпочка на ветру, щемящая жалость.
Итак, с одной стороны, «коробит розовые стекла» (Анненский), с другой – «скрежещущие пережевы» (Пастернак). Почти одно и то же (в смысле предельной и раздражающей звуковой выразительности – как бумагой по стеклу – звук вот-вот выпрыгнет из стихотворения, как лев из экрана телевизора). Знаете, почему почти одно и то же? Потому что у Анненского лед (здесь – стёкла, но не важно, архетип тот же), который от света («зарева») вот-вот начнет деформироваться, а у Пастернака он уже развалился в ледоходе. Или так рискнем сказать: бодрые буквы Маяковского возникли потому, что до этого разломался лед у Анненского.
Звук у Анненского – не победный, он тоже «пожаром запада блистает». Прислушайтесь к нему в стихотворении «Старая шарманка»:
Лишь шарманку старую знобит,И она в закатном мленьи маяВсе никак не смелет злых обид,Цепкий вал кружа и нажимая.Или в стихотворении «Зимний поезд»:
Забывшим за ночь свой недугВ глаза опять глядит терзанье,И дребезжит сильнее стук,Дробя налеты обмерзанья.Пары желтеющей стенойЗагородили красный пламень,И стойко должен зуб больнойПерегрызать холодный камень.Это отраженный звук. Но уже не на колеблющейся водной, а на ледяной поверхности, поскольку инь – поздний, час – предутренний. Потому очень выразительно получается, вы слышите, это же почти уже «самовитое» звучание, выход в реальность:
Все никак не смелет злых обид,Цепкий вал кружа и нажимая.—И дребезжит сильнее стук,Дробя налеты обмерзанья.В конце концов этот отражаемый, наколдованный звук придет. Еще несколько лет – и придет. Через других поэтов: «И реплики леса окрепли» (Пастернак). Или у Маяковского в поэме «Во весь голос»:
Мой стих трудом громаду лет прорвет и явится весомо, грубо, зримо, как в наши дни вошел водопровод, сработанный еще рабами Рима.Или, нежно, у раннего Мандельштама в первом стихотворении (1908 года) первой книги «Камень»:
Звук осторожный и глухойПлода, сорвавшегося с древа,Среди немолчного напеваГлубокой тишины лесной…Вы видите здесь ту же модель новой эпохи: основа, в которой все слито (немолчный напев глубокой лесной тишины), – и нарушающий ее звук-жест.
Мандельштам вообще лучше своих современников чувствует связь с предыдущей основой и все время на нее оборачивается, звук-жест у него не нахальный. Ему не надо орать про «Эр, Ша, Ща». Но модель у Мандельштама та же: темная основа + нарушающий (или органично преодолевающий) ее звук-жест:
Из омута злого и вязкогоЯ вырос, тростинкой шурша, —И страстно, и томно, и ласковоЗапретною жизнью дыша.Или:
Быть может, я тебе не нужен,Ночь; из пучины мировой,Как раковина без жемчужин,Я выброшен на берег твой.Лесная тишина, омут, ночь, мировая пучина – это все, конечно, один и тот же архетип, равно как одним архетипом являются упавший плод, тростинка, раковина.Отступим во времени еще на шаг назад. Вот Фет и Тютчев, какая тут модель? Тут мир по Фалесу, мир воды, которая еще не становится льдом (как это с ней происходит у Анненского). Стихотворение Тютчева «Летний вечер» (1828):
Уж солнца раскаленный шарС главы своей земля скатила,И мирный вечера пожарВолна морская поглотила.Уж звезды светлые взошлиИ тяготеющий над намиНебесный свод приподнялиСвоими влажными главами.Река воздушная полнейТечет меж небом и землею,Грудь дышит легче и вольней,Освобожденная от зною.И сладкий трепет, как струя,По жилам пробежал природы,Как бы горячих ног еяКоснулись ключевые воды.Даже когда Тютчев говорит не о водной стихии и о ночном хаосе, а, скажем, о деревьях и о солнце, он все равно вводит воду – хоть сравнением, хоть просто «влажным» или «волнистым» звучанием, поскольку такова модель. Так, например, в стихотворении, написанном на Женевском озере в 1864 году («Утихла биза… Легче дышит»):
Весь день, как летом, солнце греет,Деревья блещут пестротой,И воздух ласковой волнойИх пышность ветхую лелеет.Здесь я бы хотел несколько сократить свои рассуждения и отослать вас к замечательным «Письмам о Тютчеве» ученого-физика Бориса Михайловича Козырева, написанным в 1967 году. Приведу только маленький отрывок. Свое третье письмо он начинает так: