Шрифт:
— Да ведь уряд не в одной Сваляве! Есть Ужгород, есть Прага!..
— Одна веревочка, — безнадежно махнул рукой Горуля и заговорил о другом.
Горуля торопил меня идти на полонину.
— Дай ты человеку в хате пожить, — говорила Гафия.
— В хате, в хате, — ворчал Горуля. — Ему темно в хате, вот что!.. Ему ученую книжку надо писать…
— Ну и пусть себе пишет, — отвечала Гафия. — Разве я говорю: не пиши? Так ему же здесь лучше. У тебя на горе ни стола, ничего…
— От важность! — поводил плечами Илько. — Я твой стол да стул коняге на спину — и к себе под небо…
И он действительно привел конягу, нагрузил ему на спину стол и стул, раздобыл где-то керосиновую лампу с разбитым, заклеенным газетной бумагой стеклом, и мы двинулись из села.
Я подчинился Горуле с охотой потому, что не хотел лишать его того удовлетворения, которое он получал, видимо, от хлопот, связанных с моим устройством.
Придя на полонину, Горуля выселил из малой колыбы троих чабанов, поставил под дымовым отверстием стол и строго приказал, чтобы никто не тревожил меня во время работы. И в самом деле, чабаны осторожно обходили колыбу и, если случалось сторожевой собаке залаять поблизости, на нее махали руками, шикали и гнали прочь. Но сам Горуля нет-нет да и заглядывал ко мне во время работы. Он осторожно становился позади стула и смотрел через мое плечо на ровные, четко написанные строчки, щелкал языком.
— Добре у тебя выходит, Иване! Красиво! Нет, мне бы так никогда не написать!..
Однажды Горуля зашел вечером. Было уже совсем темно. Посреди колыбы горел небольшой костер, и сизый дымок, точно стройное деревце с распущенной кроной, тянулся к звездному небу, видимому сквозь широкое отверстие в крыше. Я лежал на пружинящих еловых ветках, отдыхая после непрерывного сидения за столом.
— Пришел повечерять к тебе, — сказал Горуля и, подойдя к костру, высыпал из подола рубашки в горячую золу картофелины, затем, пристроившись на корточках, неторопливо достал из кармана завернутый в тряпицу кусочек сала, насадил его на кончик обстроганной палочки и стал ждать, пока не испечется картошка. Это был его излюбленный ужин: печеная картошка, на которую он капал растопленное над огнем сало.
Вечерняя тишина, костер, приятная усталость, сознание близкого конца работы — все это настраивало на мечтательный лад. У меня появилась потребность поделиться с Горулей своими планами.
— Вуйку, — сказал я, — а ведь у меня дело уже скоро к концу пойдет.
— Да ну? — удивился Горуля.
И, лежа на еловых ветках, я принялся рассказывать Горуле содержание моей записки.
Я словно рисовал заманчивую картину того, какими могут быть поля Верховины. Они представлялись моему взору в густой, переливающейся под солнцем зелени многолетних трав, несущих новую жизнь и силу почве. Там, где вызревал, звеня сережками, один только овес, волновалась полноколосая пшеница.
Горуля слушал очень внимательно.
— Иванку! Слухай, — перебивал он меня, — а про скот? Еще и про скот скажи. Кто знает, может придет час для Верховины, что и по ней будут такие стада пастись, як я вот чув в Швейцарии, а может, краше? Гей и скот! Бербениц для молока не хватит. Да не молоко то будет — что я! — самое масло! Спросят люди: откуда оно, такое сладкое и такое душистое? С Верховины? Як же, куме! Гей и скот там у них!.. Ну, да дело твое, Иванку, можешь и не писать, — уже бормотал Горуля, — бог их знает, откуда такие думки у меня, что у малого.
— Нет, вуйку, — отвечал я Горуле, — я и про это запишу.
— Вот и добре, — улыбался Горуля, — пусть такая думка хоть на бумаге будет.
Когда я кончил рассказ, Горуля долго молчал, глядя в огонь.
— Вуйку! — не вытерпел я. — Что же вы слова не скажете?
— Все у тебя красиво получается, Иване, — встрепенулся Горуля. — Можжевельник геть с полонины, псянку — с поля. Ну, а Матлах?
— И Матлаха с Верховины, как псянку, — ответил я.
Горуля поглядел на меня.
— Кто же его так?
— Те, кому правительство поручит заняться делами Верховины.
— Правительство… Это пан губернатор, что ли?
— Не знаю, — сказал я, — может быть, и он.
— М-м… — протянул Горуля. — Ну, садись вечерять. Из-за тебя весь картофель чуть не обгорел.
Ужинал Горуля торопливо, был неразговорчив, сумрачен и ушел раньше, чем уходил обычно.
Мне было не по себе за ужином, а после ухода Горули так и вовсе смутно стало на сердце.
Сел за работу, чтобы унять возникшую досаду, но писать ничего не мог; попытался уснуть, а сон бежал от меня.
Уже поздно в ночи возле колыбы послышались осторожные шаги. Шаги замерли у входа. Кто-то остановился, не решаясь войти и потревожить меня. Мне подумалось, что это Горуля, и я окликнул его. Он отозвался покашливанием и, согнувшись, пробрался в колыбу.
— Не берет сон? — спросил он, подсаживаясь ко мне на ложе из сена и еловых веток.
— Не спится.
— Я так и гадал, что не спишь, а ночь длинна еще!..
Помолчали. Вдруг Горуля повернулся ко мне и, тронув за плечо, спросил: