Шрифт:
В вестибюле они сидели в креслах друг напротив друга, эти две маленькие женщины, обе – каждая по-своему – красивые, обе с ярко накрашенными помадой разных оттенков губами, с разного цвета тенями на веках, обе хрупкие, хотя, как мне позднее пришло в голову, по-разному. Сидели они там потому, что его мать боялась подняться по лестнице. Она без всякого страха летала на самолете, но в жилом доме не могла подниматься выше второго этажа. В былые времена она при необходимости могла находиться даже на восьмом этаже, но только если все окна там были плотно закрыты.
Прежде чем мы отправились на ужин, мой муж отнес книгу к себе наверх, а носок, который я отдала ему еще на улице, он засунул в задний карман, где тот и оставался на протяжении всего нашего пребывания в ресторане, где его мать, вся в черном, сидела в конце стола напротив пустого стула и иногда играла в машинки с моим сыном, иногда задавала моему мужу, мне или его жене какой-нибудь вопрос насчет перца и других острых специй, которыми могла быть приправлена ее еда. Позднее, когда, выйдя из ресторана, мы все стояли на парковочной площадке, мой муж вытащил из заднего кармана носок и посмотрел на него так, словно не мог понять, как он туда попал.
Безделица, но впоследствии я никак не могла забыть этот носок, лежавший в его заднем кармане там, в незнакомом странном месте, на восточном выезде из города, в районе вьетнамских трущоб, неподалеку от массажного кабинета; никто из нас толком не знал этой части города, но все мы вдруг оказались здесь вместе, и это было странно, потому что у меня все еще сохранялось ощущение, будто мы с ним по-прежнему пара. Мы были парой долгое время, и я невольно подумала обо всех его других носках, затвердевших от высохшего пота, протершихся до прозрачности на ступне, которые вечно повсюду подбирала, где бы мы ни жили, а потом – о его ступнях, обтянутых этими носками, о том, как кожа просвечивала сквозь них на пятках, где ткань протерлась; как он читал, лежа в постели на спине, скрестив щиколотки так, что кончики пальцев указывали в разные углы комнаты; как он потом поворачивался на бок, сложив ступни словно половинки какого-то плода; как, продолжая читать, протягивал руку, стаскивал носки и, словно мягкие мячики, бросал их на пол, а потом снова протягивал руку и проводил между пальцами ног, не переставая читать; иногда он рассказывал мне о том, что читает и о чем думает, а иногда даже не отдавал себе отчета, в комнате ли я или меня здесь нет.
Я никак не могла отделаться от этих воспоминаний даже после того, как они уехали, и нашла еще несколько вещей, забытых ими, вернее, его женой, она оставила их в кармане моего жакета: красная расческа, красная помада и флакон с пилюлями. Сначала эти предметы кучкой стояли на одном кухонном столе, потом на другом, я все собиралась отослать их ей, потому что лекарство, думала я, может быть ей необходимо, но все забывала спросить об этом, пока в конце концов не убрала все в ящик, чтобы отдать ей, когда они приедут в следующий раз. Ждать оставалось недолго, к тому же мне очень надоело думать об этом.
Пять признаков тревоги
Вернувшись в город, она большую часть времени проводит одна в большой квартире, которая ей не принадлежит, хотя в то же время она не может назвать ее незнакомой.
Она проводит дни наедине с собой, пытаясь работать, и иногда, поднимая голову от стола, с тревогой думает о том, как ей найти себе жилье, потому что не сможет оставаться в этой квартире, когда лето кончится. Затем, на исходе дня, она начинает думать, что нужно кому-нибудь позвонить.
Она очень внимательно за всем наблюдает: за собой, за этой квартирой, за тем, что происходит за окном, за погодой.
В один из дней разражается гроза, улицу озаряет темно-желтый и зеленый свет, в глубине парка – черно. Она смотрит в глубь парковой аллеи и видит, как пена, вымытая дождем из канав, течет по бетонной дорожке. Потом наступает жутко ветреный день.
Она стоит возле двери, следя за головкой дверной ручки. Медная головка поворачивается сама собой, почти незаметно, туда-сюда, потом покачивается. Она настораживается, потом слышит, как за дверью шаркают чьи-то ноги, кто-то водит тряпкой по поверхности двери с другой стороны, слышатся еще какие-то тихие звуки, и минуту спустя она понимает, что это привратник протирает дверь снаружи. Но она не уходит, пока ручка не перестает двигаться.
Она часто смотрит на часы, чтобы узнать точное время, минут десять спустя смотрит опять, хотя ей нет никакой нужды знать точное время. И еще она всегда внимательно следит за своим самочувствием: вот ею овладевает беспокойство, а через десять минут – злость. Ей до смерти надоело знать, что она ощущает в каждый данный момент, но она не может остановиться, как будто, если она прекратит фиксировать свое состояние больше, чем на минуту, то исчезнет – затеряется.
Из кухни льется яркий свет. Она его не включала. Свет проникает сквозь открытое окно (на дворе – конец лета). Утро.
В другой день, спозаранку, низкое еще солнце освещает парк на другой стороне улицы, его ближнюю границу, так что один голый ствол и листва, обращенная к улице, оказываются выбелены солнечным светом, словно кто-то швырнул на них пригоршню серой пыли. А позади них – тьма.
Пока она стоит перед окном, глядя на парк, домашние растения на подоконнике роняют несколько листьев.
Она понимает, что если будет говорить по телефону, то выдаст голосом нечто, чего никто слушать не захочет. И ей будет трудно заставить кого-либо слушать.