Панова Вера Федоровна
Шрифт:
Что я помню в последующие годы?
Что очень скудно стало с едой. На ужин чаще всего был ломтик черного хлеба, смазанный горчицей. Постепенно исчезало не только все лакомое, но и мало-мальски питательное.
Что в комнатах появились «буржуйки» — железные печурки, а топили не углем, а штыбом — угольной пылью, так как настоящего угля не стало.
Что в жизнь вошла и стала очень важным ее элементом «толкучка», «барахолка», «толчок» — это место называли по-разному.
Пенсию из папиного банка перестали выдавать. Маме стали платить жалованье натурой: как-то раз вместо денег выдали какое-то феноменальное количество пузырьков с валерьяновыми каплями, в другой — тоже что-то в этом роде. Жизненной опорой стала толкучка.
Так как мама стеснялась продавать на народе всякое старье, да и получалось это у нее, бедняжки, как-то неудачно, неприбыльно, то выходить на толкучку стала я. Как сейчас помню этот пыльный выгон где-то за Сенной площадью, уставленный возами, на которых высоко, на мешках драгоценной муки и кадушках масла, сидели станичные бабы, а кругом кишмя кишел народ: кто продавал брюки, кто пальто, кто какую-нибудь вазочку или старорежимные щипчики для сахара.
На мое усмотрение был предоставлен наш большой допотопный сундук, на котором спала няня. Там были сложены вещи, давно вышедшие из употребления, как, например, старые портьеры, безнадежно испорченные скатерти, платья, вышедшие из моды пятьдесят лет назад, шелковые нижние юбки, мамина темно-зеленая суконная ротонда, подбитая белыми мерлушками, папин фрак и белый жилет к нему, неизвестно чьи шляпы с птицами и султанами и прочее в этом роде. Я отпирала сундук, поднимала тяжелую крышку и высматривала, что же мне продать, на что мы будем жить в ближайшие дни и недели.
Из маминой ротонды решено было сделать мне зимнее пальто, а остальное все ушло на толкучку.
Я была наблюдательной и скоро распознала, что ценит толкучка и что ею отвергается. Поняла также, что главные покупщики — не слоняющийся по толкучке народ со штанами и вазочками в руках, а деревенские бабы, восседающие на возах; и к ним-то я и шла в первую очередь. Никогда я не выходила с какими-нибудь щипчиками, я била наверняка: зеленая плюшевая скатерть в розах, гарусная вязаная накидка для подушек — вот чем могли заинтересоваться мои бабочки, я им это и предлагала. Особенный же успех имели шуршащие нижние юбки ярких цветов, с оборками, вырезанными по краю зубчиками, — у нас таких юбок было много, и все их я выгодно обменяла на муку, сало, подсолнечное масло, не брезгуя и мелкими добавлениями вроде пятка яиц или даже кусочка подсолнечного жмыха («макухи», как называли жмых в Ростове).
Одну такую юбку, красную, я описала в романе «Времена года», вобравшем вообще много деталей моей бедолажной жизни. Была, была на самом деле такая юбка, она взвивалась в моих руках, как победное знамя, когда я шла с нею между возами, и со всех возов тянулись ко мне здоровенные загорелые руки станичных молодиц, жаждавших заполучить себе эту красоту. Что-то очень прибыльно я ее обменяла на живительные продукты и много добра принесла в кошелке домой.
Когда же случалось отдавать что-либо за деньги, я тут же покупала продукты в базарных рядах и опять-таки возвращалась к своим не с пустыми руками.
Вот так и жили, кормясь от старого сундука.
Помню, как весной 1918 года в Ростов пришли немцы. Жители собирались в тот день кучками и глазели на небо, где по временам с урчанием пролетал аэроплан. Впервые тогда я увидела эту машину и услышала грозно-пророческое ее урчание. А затем не стало в Ростове коммуны и возникли новые слова, упоминавшиеся так же часто, как перед тем «Цыпленок жареный», то были слова: «белая гвардия», «белогвардеец», «контрреволюция».
Появилась новая песня «Яблочко», еще более популярная, чем «Цыпленок». Куда ни пойдешь: на улицу, в лавочку, в кинематограф — везде пели:
Ой, яблочко, Куда котишься, В Ростов попадешь Не воротишься.Нам с братишкой эту песню почему-то запретили петь, мы по-прежнему пели только старые детские песенки из сборника, лежавшего у нас в доме на рояле чуть ли не с моего рождения.
18. «Поклардаш»
Однажды я подружилась с девочкой лет пятнадцати и впервые услышала от нее загадочное слово «Поклардаш».
— Как? — сказала она удивленно. — Ты ничего не знаешь о Поклардаше? Это означает — поклонение артисту Дашковскому. — И разъяснила, что этот Дашковский — тенор, поет в оперетте и что его почитательницы организовали целое общество или кружок, задача которого — служить артисту Дашковскому и украшать его жизнь.
— Ты тоже непременно должна вступить, — сказала Ната.
Я ни разу еще не была в оперетте и никогда не видела Дашковского и не имела никакого желания вступать в это общество, самая задача которого сразу показалась мне дурацкой. Но Ната вскоре натравила на меня Лену В.
Вероятно, описывая в «Сентиментальном романе» поэтессу Тамару Меджидову, я где-то в уме держала Лену, хоть Лена и не писала стихов. Единственное, чего хотела Лена, это во что бы то ни стало выглядеть оригинальной и ни в чем, сохрани бог, не походить на обыкновенных девочек. Она носила очень яркие платья и на шее длинные янтарные бусы, на конце их болтался какой-то китайский божок, ударявший Лену по коленям, когда она шла. Она не признавала ни наших книг, ни наших развлечений. Она читала неизвестно кем сочиненные приторные стишки, ходившие в списках по рукам, а других стихов просто не признавала. Ей, впрочем, нравилась моя начитанность, она даже сказала как-то:
— Из тебя еще выйдет толк, хотя тебя и вырастили таким комнатным растением.
О «Поклардаше» она заговорила сразу и горячо, — она, оказывается, и была его создательницей.
— Ты ничего подобного не видела, — говорила она. — Это такой человек, такой человек!
Я продолжала отрицать «Поклардаш», но на два деяния ей все-таки удалось меня подбить. «Поклардаш» по какому-то поводу решил преподнести подарок тенору Дашковскому и его жене. Подарок делался в складчину, и, по настоянию Лены, я, к теперешнему стыду моему, выпросила у мамы какую-то мелочь, якобы на книги. Помнится, были поднесены два одеяла, которые нашему дому несомненно были нужнее, чем Дашковскому.