Панова Вера Федоровна
Шрифт:
Как бегу по гололедице к трамвайной остановке, как еду в трамвае, как добираюсь до дома, — ничего не вспомнить: мутный сон и холод ужаса. Но вот я дома, в нашей маленькой комнате. Вот мама. У нее лицо спокойное. На мой лихорадочный вопрос:
— Дети? — она отвечает:
— Дети в порядке.
И вот Борис. Лицо потрясенное, губы еле шевелятся:
— Меня уволили по обвинению в троцкизме. По обвинению в том, что я скрыл при проверке партдокументов свою причастность к троцкизму. И сегодня это будут обсуждать на партийном собрании.
Все это свалилось на него внезапно: сидел за своим редакционным столом, работал — вдруг его вызвали к редактору Шаумяну (сын бакинского комиссара Шаумяна, одного из 26-ти), и тот ему все это изложил.
— Наверно, исключат из партии, — сказал Борис.
Я была тогда еще дура набитая. Обе мои первые мысли были дурацкие. Первая, которую я высказала вслух: «Может, еще и не исключат». Вторая, которой я, слава богу, не высказала, была еще глупей: «А все потому, что забыл сказать на том собрании, что в Ленинграде принадлежал к оппозиции». Я не знала тогда, что это ровно ничего не значило — сказал, не сказал, что это поражает равно сказавших и не сказавших, виноватых и безвинных, что это падает на человека, как удар молнии. Ничего я тогда еще не знала, поняла только, что беда подошла вплотную, неминучая, страшная, всем бедам беда.
Борис сказал две вещи:
1) Лишь бы не арестовали, остальное еще туда-сюда.
2) Пойду к Фалькнеру.
Как ни была я глупа, но все же сказала:
— Ничего он тебе не поможет.
Мы смогли тем не менее пообедать, а потом Борис ушел на партсобрание, сказав, что позвонит мне оттуда.
Телефон на тумбочке зазвонил раньше, чем я ждала. И сейчас же в трубке раздался голос:
— Вера? Исключили!!!
Что я могла сказать? Я сказала:
— Иди домой.
А шестого февраля добрейший Полиен Николаевич Яковлев вызвал меня к себе в кабинет и сказал:
— Вера Федоровна, поверьте, мне это очень трудно вам говорить, но нам придется расстаться.
Приказ был вывешен с молниеносной быстротой, и больше я на работу во «Внучата» не ходила. Вместо Яковлева редактором стал Лева Краско вероятно, Яковлева убрали за то, что не сразу уволил меня, жену исключенного из партии. Когда я вернулась домой с известием, что я безработная, Борис сказал:
— Давай подумаем, как сократить наши расходы.
Мы уволили домработницу — без всякого сожаления, так как она была никудышная, и отказались от услуг некоей Флоры Федоровны, дававшей Наташе уроки немецкого языка. Остальные расходы сокращать было невозможно — нужно было есть-пить, как-то одеваться, чинить обувь и т. п.
В следующие дни пришла маленькая надежда — Борис, как намеревался, пошел к Якову Фалькнеру, и, против моего ожидания, Фалькнер захотел ему помочь — он в последнее время сдружился с Борисом и, должно быть, просто не мог видеть в нем врага народа. Фалькнер обещал Борису устроить его на завод «Ростсельмаш».
— Конечно, — сказал Фалькнер, — ваших привычных журналистских заработков там не будет, но прожить можно. (А мы уж ни о чем ином и не мечтали…)
Он сдержал обещание — 11 февраля, это был канун выходного дня, Борис впервые пошел на работу на «Ростсельмаш». Вернулся часов в шесть, перед вечером, веселый, и на мои вопросы ответил, что его поставили работать подручным слесаря, что не боги обжигают горшки, что он очень скоро вполне сживется с этой работой и что все еще, может быть, будет не так уж плохо. Мы пообедали. Это был наш последний обед. Выпили чаю и рано легли спать, так как Борис чувствовал себя все-таки усталым после непривычной работы на станке.
В середине ночи я проснулась от каких-то голосов за дверью и от грохота болта. Прислушалась и поняла, что мама кому-то отворяет, различила голос домовладельца Матвея Карповича и как-то вдруг поняла все. Поняв, спросила:
— Борис, ты слышишь?
— Да, да! — ответил он и сразу сел, и сразу в дверь стали входить люди: Матвей Карпович (они его взяли в понятые) и два незнакомых: военный в буденовке с красной звездой (потом узнала, что его фамилия Анисимов) и штатский в очках (впоследствии узнала и его фамилию — Аппельбаум).
Уж не помню, кто из них предъявил ордер на обыск у гражданина Вахтина Бориса Борисовича, заключив фразой: «с последующим вашим арестом». Обыскали прежде всего нашу комнату (дав мне предварительно встать и одеться), потом мама, бедная мама, повела их в детскую. Конечно, ее расчет был нелеп, разве этих людей мог умилосердить вид троих спящих детишек, но мы все были тогда простаками, не смыслящими ни аза.
Во время обыска я раза два открывала входную дверь, выглядывала во двор: светало, мела метель, крылечко все пуховей, все выше зарастало снегом. Больше всего они провозились с книжным шкафом, каждую книгу брали за корешок и трясли, а потом кидали на пол. Из одной книги выпала пачка облигаций госзаймов, из другой — деньги, полученные мною при увольнении. То и другое нам вернули тотчас же предупредительнейшим образом. Никакого проку от этого обыска явно не было, да они и не добивались его, им нужно было проделать все формальности, прежде чем арестовать человека.
Мне они велели дать ему с собой смену белья (еды никакой) и в понедельник прийти на улицу Энгельса, 33, там мне скажут, какие передачи и в какие дни я могу делать.
Не помню, как я дожила эту ночь. Помню, что на другой день я сидела у нашего маленького письменного столика и писала письмо М. И. Калинину. Сколько таких писем было мной написано в дальнейшем, и все до единого напрасно. Но в тот день я была слепа, как новорожденный щенок, горе сжимало мне горло, не давало дышать, и я писала, еще надеясь, что от этого что-то может измениться.