Шрифт:
Инна вышла из телефонной будки и направилась через дорогу. На середине дороги зажегся зеленый свет, и машины двинулись сплошной лавиной.
Инна стояла среди прочих пешеходов и пережидала движение. Вдруг увидела того человека, которого она любила. Его машина шла в среднем ряду.
Инна подумала: он ждал меньше часа. Однако минут сорок все же ждал. Она увидела, что он ее тоже увидел. Улыбнулась доброжелательно и равнодушно, как хорошему знакомому, и мелко встряхнула головой, дескать: вижу, вижу… очень приятно. Он все понял. Он был умница – за это она и любила его так долго. Он понял, и тоже улыбнулся, и поехал дальше. И его машина затерялась среди остальных машин.
Инна вдруг почувствовала замечательное спокойствие. Она поняла, что Адам и тот человек, которого она любила, были каким-то странным образом связаны между собой, как сообщающиеся сосуды. И присутствие в ее жизни одного требовало присутствия другого. Когда один ее унижал, то другой возвышал. Когда один ее уничтожал, то другой спасал. А сейчас, когда один проехал мимо ее жизни, исчезла необходимость спасаться и самоутверждаться. Значит, исчезла необходимость и в Адаме. Адам мог сочетаться только в паре, а самостоятельного значения он не имел. Не потому, что был плох. Он, безусловно, представлял какую-то человеческую ценность. Просто они с Инной – из разных стай, как, например, птица и ящерица. Не важно – кто птица, а кто – ящерица. Важно, что одна летает, а другая ползает. Одной интересно в небе, а другой – поближе к камням.
Зажегся красный свет, и пешеходы двинулись через дорогу. Навстречу Инне шли люди разных возрастов и обличий, и среди всех бросалась в глаза яркая загорелая блондинка, похожая на финку с этикетки плавленого сыра «Виола». Инна невольно обратила на нее внимание, потому что «Виола» бросалась в глаза и очень сильно напоминала кого-то очень знакомого.
«На кого она похожа? – подумала Инна. – На меня». «Виола» шла прямо на Инну, не сводя с нее глаз до тех пор, пока Инна не сообразила, что это она сама отражается в зеркальной витрине магазина. Она шла себе навстречу и смотрела на себя как бы со стороны: вот идет женщина неполных тридцати двух лет. Выглядит на свое. Не моложе. Но и не старше ни на минуту. Это не много – тридцать два года. И не мало. С какой стороны смотреть: на пенсию – рано. Вступать в комсомол – поздно. А жить и надеяться – в самый раз. И до тех пор, пока катится твой поезд, будет мелькать последний вагон надежды.
Неромантичный человек
Говорят, что молодость – самое счастливое время в жизни. Это говорят те, кто давно был молод и забыл, что это такое.
Молодость – полутрагическое состояние, когда понимаешь, что зачем-то явился на белый свет. А вот зачем?
В молодости не ценишь то, что у тебя есть, и все время хочется чего-то другого. А где это другое? Какое у него лицо?
Танька Канарейкина училась на крепкое «три», по поведению «четыре». После десятилетки устроилась работать почтальоном, развозила почту. На велосипеде.
Люди любят получать письма. Телеграмм боятся, а письма любят. И Таньку любили по двум причинам: за письма и за песни.
Едет на велосипеде и поет. Танька маленькая, а песня звонкая – до самого неба. И кажется, что сама песня колесит по земле, по Калининской области, средней полосе.
Известно, что растительный мир имеет свое растительное сознание и понимает музыку. Поэтому в колхозе «Краснополец», откуда происходила Танька, был самый высокий надой молока и пшеница поспевала три раза за лето.
Председатель колхоза Мещеряков четвертый год завоевывал переходящее красное знамя и сам держался скромно. Он уже мог себе позволить быть простым и скромным. Как все великие.
Таньке Канарейкиной шел семнадцатый год. Первые пятнадцать проскочили в незатейливом счастье, каким и бывает настоящее счастье. А в последние два года Танька заметила, что жизнь ее остановилась с туповатым выражением, как козел Онисим перед забором после сна. Каждый следующий день повторял предыдущий с теми же поворотами, как дорога от Бересневки до Глуховки: сначала Сукино болото, в болоте плюшевые камыши. Потом въезжаешь в лес и знаешь: за елью муравейник величиной с избу. И точно: вот ель. Вот муравейник. А в муравейнике – те же самые муравьи, что вчера, позавчера и в прошлом году. А даже если и другие, их все равно не отличишь от прежних. Муравьи и муравьи. За лесом – деревня. Возле крайней избы – бабка Маланья в галошах и в черном ватнике, а возле нее собака Сигнал, лает и челюстями клацает, как будто произносит: «Габ»… Не «гав», как все, а именно «габ». Бабка Маланья говорит Сигналу безразлично: «Чу, бес», – а сама смотрит в сторону Таньки, вроде письма ждет. А чего ждать, когда вся ее родня и знакомые живут через дорогу. А вот стоит, и смотрит, и ждет. Сигнал говорит: «Габ». Маланья говорит: «Чу, бес» – и смотрит с надеждой из-под платка, опущенного на самые брови. И так каждый день и всю дальнейшую жизнь.
Когда Танька думала об этом, становилось тоскливо, и она пела очень громко: «Три месяца лето, три месяца осень, три месяца зима и вечная весна…»
Песня совершенно не подходила по смыслу к Танькиному настроению, но была красива сама по себе, и Танька заливалась на всю округу. Птицы переставали петь на ветках, говорили друг другу: «Танька поет». И слушали в одинаковых позах.
Маленькая гадина змея-медянка думала про себя: «Танька поет». Влезала на горячий камень и поднимала голову.
В поле косили бабы. Заслышав песню, отвлекались от травы и от жары. Стояли и слушали. И лица у всех становились похожими.
Этот день начался как нормальный день, ничем не выдающийся. Танька привезла письмо Логиновым. Письмо было из армии: треугольник без марки. Логиновская собака, маленькая, похожая на лисицу, металась на цепи, захлебываясь лаем. И вдруг сорвалась и бросилась к Таньке.
Танька оглушительно взвизгнула. Собака шарахнулась от крика и обернула к Таньке удивленную морду: дескать, чего это ты?