Шрифт:
Впрочем, я тоже вел себя не очень-то солидно. Когда в сенцах послышались грузные мужские шаги, в голове моей шмыгнула мыслишка: если Ерохин застанет меня праздным — то решит, чего доброго, что, кроме его драчки, мне и делать здесь больше нечего. Я проворно распахнул чемодан, выхватил оттуда самый толстый справочник, вооружился карандашом и с ужасно озабоченным видом склонился над разделом «Мелиорация малых рек» — ни дать ни взять этакое светило мировой инженерии, вдохновенно корпящее над проектом, которого ждет не дождется поголовно все страждущее человечество.
Ерохин тяжело потоптался в сенцах, бухнул в дверь и, не дожидаясь моего отклика, ввалился в комнату. Я мельком глянул на ревнивого такелажника — и вся моя скороспелая мобилизация к встрече с ним сразу же полетела вверх тормашками. Я думал: ему, как и жене, лет тридцать пять, от силы сорок. А Ерохину стукнуло уже все пятьдесят, а то и за полсотни перевалило. Он был чуть ли не одних лет с моим отцом, и мне стыдно стало за этот дурацкий мой балаган со справочником.
Вот тебе и мелиорация малых рек, хотя бы реки покрупней выбрал!
Меж тем Ерохин стащил с головы кепчонку, зычно кашлянул в нее и застыл у порога — прочно так затих, непробиваемо. Признаться, я побаивался, что такелажник изрядно поднабрался и изъясняться с ним будет не так-то просто. Но пожилой Ерохин благополучно пребывал в той стадии опьянения, которую принято обозначать словом «выпивши», и можно было разговаривать.
— Садитесь, товарищ Ерохин, — приторно-учтиво сказал я, прямо как образцово-показательный дядя с плаката «Будем взаимно вежливы».
— Можем и постоять, — угрюмо изрек Ерохин, пошире раздвинул ноги и уставился в сучок на полу.
Мне почудилось: он не один уже раз стоял вот так же перед Филиппом Ивановичем, и занятие это для него такое же привычное, как и такелажная его работа.
Я пролепетал что-то о том, что это очень нехорошо — бить жену и что люди вообще-то, насколько мне известно, женятся не для того, чтобы потом драться, — и стал всесторонне развивать бесспорную эту истину, счастливо осенившую мою голову холостяка. В лицо Ерохину я не смотрел, старательно обегая глазами то место, где он обосновался.
Разглагольствовать сидя за столом, когда слушатель мой торчит истуканом, мне было не с руки. Я вскочил и зашагал по обширным своим апартаментам, натыкаясь на стулья и табуретки, которые уборщица густо расставила по всей комнате для придания уюта казенной квартире. Меня поджидало еще одно неприятное открытие: Ерохин оказался выше меня на целую голову, и молодое мое начальственное самолюбие страдало оттого, что приходилось смотреть на своего подчиненного снизу вверх.
— Это надо же — мордобой в поселке развели! — возмущался я, изо всех сил стараясь распалить себя и настроить против здоровенного такелажника, но пока это мне плохо удавалось. Я и сам чувствовал, что настоящей злости в моих словах нет и мне чего-то сильно не хватает. А вот чего именно — я никак не мог догадаться.
Но Ерохин слабины моей не заметил и пригорюнился. На миг я глянул на себя глазами такелажника и понял, что дела мои обстоят не так уж паршиво. Судя по всему, Ерохин видит сейчас во мне не меня самого — вчерашнего студентишку, а этакого безликого товарища начальника. Сами того не подозревая, на меня трудились сейчас безвозмездно все большие и малые, добрые и придирчивые начальники, с какими Ерохин сталкивался когда-либо в жизни: на работе, в армии и где там еще успел он побывать? Стародавним своим авторитетом они подпирали немощную мою речь о преимуществах мирной семейной жизни над жизнью драчливой. Они придавали хилым моим словам смысл и силу, каких там и в помине не было.
Исподволь во мне проклюнулось горделивое чувство, будто поголовно все начальники, какие только работают в лесной промышленности, а то и во всех других отраслях нашего народного хозяйства, сию вот минуту признали меня своим, малость потеснились и приняли меня в свои дружные и почетные ряды.
Это, может, немного громковато звучит, но именно так мне тогда померещилось. Вступление мое в среду командиров производства было внове мне и, нечего скрывать, приятно. И оно сразу же дало себя знать: я заговорил теперь громче, настойчивее, точно во мне проснулся какой-то властный дядя, дремавший до поры до времени. В общем, я стал не шутя входить в новую для себя роль строгого, но справедливого начальника — этакого мудрого наставника своих подчиненных, отца их и благодетеля.
Я так быстро освоился в новой своей роли, что уже через минуту меня подмывало сказать Ерохину: стыдно, дорогой товарищ, на пятьдесят таком-то году Советской власти бить женщину. Я уже и рот даже приоткрыл, чтобы поднять разговор на принципиальную высоту и сразить такелажника славной годовщиной Октября, но что-то притормозило мой язык в последнюю секунду и не дало ему ходу. Стыд не стыд, а так — стеснение какое-то.
Просто я вовремя припомнил, как неловко мне самому бывало слушать такого вот ретивого оратора, когда тот без особой нужды начинал вдруг козырять Октябрем и его годовщинами, строительством коммунизма, Родиной и другими великими нашими понятиями. Одно дело, когда прибегают к этим словам для того, чтобы выразить что-то по-настоящему большое, и совсем иное, когда тревожат их по пустякам — вроде нынешней драчки супругов Ерохиных. Уж больно затрепали мы многие святые наши слова оттого, что слишком часто и далеко не всегда к месту их произносим.