Шрифт:
– Салям, Жора-джан! Бутилка тащить, а-а?
Вот и в это утро Алик приветствовал его, как обычно, – сделал какой-то знак своей своре, один из пацанов метнулся в дом и вернулся через секунду с осязаемо полной бутылкой, подал отцу. Тот передал ее Новокрещенову, указал пальцем на место рядом с собой. Новокрещенов, неудобно вывернув ноги, опустился по соседству на ковре, протянул Алику две десятки, пробормотал хрипло:
– Спасибо, брат, выручил. А то утром – хоть помирай…
– Аи, как хорошо сказал, брат! – расплылся в улыбке Алик, небрежно взяв деньги. – Все люди – брат. Я – брат, ты – брат, они, – он кивнул в сторону детей, – тоже брат! Хорошо!
Новокрещенов согласился счастливо, тряхнул бутылкой, полюбовался водоворотом возникших в ней маленьких пузырьков, поставил по соседству с пиалами и пузатым фарфоровым чайником, предложил:
– Давай, Алик, по маленькой, – угощаю. Я вчера пенсию получил. Так что гуляем!
– Добрый ты, Жора-джан! – причмокнул Алик, зубами сорвав пробку, которую сам же и закатал накануне своей чудо-машинкой. Налил водку в пиалы с налипшими на белоснежно-фарфоровые стенки темно-зелеными распаренными чаинками. – Я тоже добрый! Харашо живешь, пенсия получаешь. Молодой такой, а на пенсии. Воевал, да?
– Служил. С зэками работал. Теперь вот платят – за выслугу, – скупо пояснил Новокрещенов, бережно беря тряскими пальцами пиалу с водкой.
– Харашо! – опять разулыбался Алик. – Я зэка знаю, сам сидел. Шесть месяцев турма – вах! Потом воевал, в горах. Из автомата тыр-р, тыр-р… Харашо! Потом поймали аскеры… Солдаты. Били, убить хотели. Опять турма сажали – год сидел. Потом наши пришли… – земляк, понимаешь? Земляк отпускал, я убегал… А пенсия нет. Дети есть – вот, адин, дыва, тры… восэм! – показал Алик, растопырив толстые пальцы с золотыми перстнями.– Ничо не платят, дэтский пособий нет – так живу. Вах! – он опять рассмеялся счастливо, подрагивая складками живота.
Новокрещенов потянулся к нему пиалой, чокнулся, выпили.
– Ай, закуси, дарагой. Вот урюк, пажалста, кушай, вот халва, пастила. Лепешка медовый. Я харашо живу – все есть! – хвалился, потчуя, сосед.
Новокрещенов сплюнул налипшую на язык чаинку, отщипнул тонкий листик пастилы, пожевал, скривился от нестерпимо-кислого вкуса ее, спросил:
– Ты, Алик, по национальности кто будешь?
– Вах, слюшай! – всплеснул пухлыми руками сосед. – Зачем тебе мой националность? Нация-мация. Про нация нехарашо человека спрашивать. Не-ку-лю-торно, – назидая, с трудом выговорил он непривычное слово. – Гляди на свой голова! Волос там – черний, там – белий. Где черний – татарин, где белий – русский, да-а?
– Я и есть русский, – равнодушно сказал Новокрещенов.
– А-а… У тебя паспорт есть? И у меня есть. Там чиво написано? Ничиво! Нет национальности! Не нада нация! Чилавек – нада, брат – нада. А нация – не нада!
– Да чего ты раскипятился? – примирительно тронул его за мягкое плечо Новокрещенов. – Было бы из-за чего… Давай еще по маленькой.
– Не давай! – взвизгнул с непонятной озлобленностью Алик. – Не давай! Сперва нация спрашиваем, если не та – рэжем! Знаю, было! Забирай свой бутилка, сам пей, раз деньга платил. Нация-мация… Ишак твой нация! Джаляб!
– Сам джаляб! – смутно понимая значение ругательства вскипел Новокрещенов и, вспомнив татарское бранное слово, в детстве слышанное, сказал, вставая: – А ты – букма!
Алик подпрыгнул возмущенно, потом перевалился на бок, отвернулся презрительно. Вгорячах Новокрещенов даже хотел оставить едва начатую бутылку – подавись, мол, но одумался, прихватил небрежно за горлышко и ушел, шлепая цыпочками по вытоптанной бесплодной земле, бормоча:
– Ишь, расплодились тут… Саранчовые! Обидчивые какие…
Вернувшись в дом, он хлобыстнул полстакана, спрятал оставшуюся водку в ледянистое нутро дребезжащего испуганно холодильника, хлопнул дверцей и опять завалился на койку.
Ему вспомнился давешний сон, манкурты эти долбанные, не иначе как визжащим во дворе инородным племенем навеянные… Сны – лишь отражение реальности. Прав немецкий психиатр Фрейд… И эта теория его… дай бог памяти… Вот! Про эдипов комплекс у мальчиков. Он, Новокрещенов, если с научной точки зрения взглянуть, тоже типичная жертва такого комплекса. Отец – лихой мужик, орел, не инженеришко какой-нибудь, интеллигентишке, а начальник лагеря бериевской еще закваски…
Лучше всего представлялись Новокрещенову теперь отцовские сапоги, хромовые, надраенные до блеска, словно черное зеркало, в которое можно смотреться – не дай бог, конечно, если доведется такое – лицезреть свое отражение в сапогах тюремщика. А Новокрещенов лицезрел. По полу ползал… по причине малолетства. Он вообще вспоминал отца как-то снизу вверх, по порядку. Сначала – хромачи сияющие, потом – брюки-галифе темно-синие, жесткие и колючие, если щекой к ним прижаться. Маленький он ведь был тогда, Жора Новокрещенов, чуть выше сапога отцовского. А еще, если вверх смотреть, на отце был китель зеленого «защитного» цвета, с медными, горячими от яркого блеска пуговицами, ремень-портупея черно-коричневая, с особым, кожаным скрипом. Новокрещенов не слышал больше никогда в жизни похожего. На портупее справа кобура… вроде как брезентовая… или дерматиновая… но точно не такая, какие носят офицеры теперь, та была больше, под пистолет ТТ. И, конечно, сам пистолет – огромный, угловатый какой-то, отец, выщелкнув предварительно обойму с патронами-желудями, давал сыну подержать его – маслянистый, тяжелый. И в три года, а может быть и раньше, Новокрещенов знал, что пистолет существует для того, чтобы убивать. Фашистов. И вообще нехороших людей. Например, врагов народа и государства. А решать, кто есть кто и кого можно убивать, а кого нет, надлежит владельцу пистолета. В данном случае его, Жоры Новокрещенова, отцу…