Шрифт:
Разработка и воплощение идеи Медного всадника детально описаны в научной литературе. Ход работы над памятником не позволяет предположить интереса к местным преданиям, тем более основательного знакомства с ними ни у хитрого Ласкари, ни у заносчивого Бецкого, ни у самого Фальконета. Однако конечный облик монумента удивительно точно соответствует старейшей традиции нашего края, и в этом качестве был принят простым народом. Как свидетельствуют фольклористы, крестьяне нашего Севера без особых колебаний стали переносить легенды о всаднике, коне и камне на образ Медного всадника, или скорее сплавлять их воедино. Не обошлось, конечно, и без изменений. Так, змея играет в общей композиции монумента довольно скромную роль. Народ же, напротив, этой самой змеей заинтересовался и стал уделять ей немалую, почти магическую роль в своих поверьях. В народе говорили, что когда надменный всадник влетел на скалу и совершил было решающий скачок, змея охватила ноги коня (в другом варианте – его хвост) и остановила движение. Всадник рванулся – и окаменел. Вся группа осталась стоять на скале и по сей день. Обратившие внимание на эту ветвь предания фольклористы справедливо отмечают, что мотив окаменения – еще одна примета древности: обычно он связан с образом прародителя-первопредка.
Здесь возникает еще один круг ассоциаций, на этот раз уже финно-угорского происхождения. В шаманизме народов этого корня змея могла нередко играть роль «духа-помощника». Это значит, что в нужный момент камлания змея (наделе же, ее шкурка или изображение) оборачивалась конем, на которого шаман вскакивал, чтобы отправиться в дикую скачку по пространствам «нижнего мира». Носители этой традиции (или скорее, ее наследники) жили повсеместно вокруг тогдашнего Петербурга; кое-где их можно встретить и теперь. Конечно, исконный шаманизм претерпел у них с ходом времени значительные изменения. К примеру, шаманы могли уступить место знахарям-колдунам, имевшим обыкновение зашивать в свой пояс змею. Обереги такого рода зафиксированы, в частности, в карельской магической культуре, общие контуры которой реконструировал ряд авторов – к примеру, Н.А.Лавонен. Однако сочетание коня и змеи осталось. В середине XIX века фольклористы с удивлением обнаружили к югу от Петербурга, в окрестностях Мартышкино, руну, где герой вскочил на жеребца, хлестнул его плеткой, а тот заиграл и завился гадюкой. Даже не зная финского языка, можно оценить удивительно удачную, «шипящую» звуковую инструментовку стиха: «L"oi ruosalla oroja / Oroi kyyn"a k"a"antelisi». Нелишне будет заметить и то, что в данном случае герой отправляется выручать пропавшие с неба светила. Этот мотив нам тоже как будто встречался… Цитированные строки отнюдь не единственны в своем роде, у них есть свои варианты и параллели. Поэтому нельзя исключить, что какой-нибудь скромный финский крестьянин, поспешающий по своим делам в Петербурге прошлого века, не ахнул тихонько при виде Медного всадника, не остановился около него, и не прошептал нараспев с детства запомненную руну о дивном коне-змее: следы такого восприятия как будто не чужды местному фольклору.
Довольно рано в среде петербуржцев сложилось предание о последней болезни Петра Великого. Ее связывали с тем, что осенью 1724 года царь спасал утопавших в Лахтинском заливе, сильно простудился и умер. Достоверность легенды сомнительна, иначе ее непременно оценил бы и использовал в надгробном слове такой опытный пропагандист как Феофан Прокопович. Историки медицины считают причиной смерти скорее всего «водяную болезнь» – то есть, говоря современным языком, уремию. Но логика мифа по-своему убедительна. Достаточно вспомнить, что над Лахтинским побережьем царил вросший в землю Гром-камень – и рассказ о великодушии монарха превратится в миф об очередном жертвоприношении героя на камне. Сколы первоначального монолита лежат близ берега Лахтинского залива и по сей день (само его название представляет собой забавную тавтологию, потому что «lahti» по-фински и значит залив)… В любом случае, с установкой Медного всадника гений-покровитель Петербурга обрел своего кумира, а основание города было завершено.
Камни из финских каменоломен нашли себе применение при строительстве многих зданий и набережных Петербурга. Однако о признаках «финского акцента» в архитектурном тексте Петербурга можно говорить лишь применительно к гораздо более поздним временам – а именно, к эпохе «северного модерна». Наткнувшись на здание этого стиля, сперва замечаешь грузные, расплывающиеся в неярком свете питерских сумерек объемы неопределенно-серого или коричневатого цвета. Затем глаз скользит, следуя измененным пропорциям суженных или расплющенных окон и дверей, удивительно хорошо приспособленных к капризам нашей погоды. Лишь после того выступают стилизованные рельефы в виде всякой болотной и лесной живности и нечисти, удобно расположившейся в точках напряжения архитектурных конструкций, как бы сливаясь с поверхностью фасада, грубо сработанной из гранита или облицовочной штукатурки. Хороший пример представляет знаменитый «дом Угрюмовых», что на Стремянной, дом 11.
В воспоминаниях о своем петербургском детстве М.В.Добужинский заметил, как приятно было мимоходом погладить по носу страшную голову Медузы Горгоны, проходя с папашей мимо низкой ограды Летнего сада со стороны Инженерного замка, а то и храбро сунуть пальчик в ее грозно оскаленный рот. На фасадах «северного модерна» не было масок героев античных мифов, но были изображения полусказочных обитателей наших северных дебрей – всяческих змеек, рыб, но почему-то в первую голову филинов, вечных филинов и сов, ставших прямо-таки излюбленным признаком нового вкуса. К радости питерской детворы, они навсегда осели на стенах домов, построенных в начале ХХ века. По сути, здесь был найден архитектурный образ, позволявший переносить образы архаических северных преданий прямо на стены стильных, электрифицированных домов в самом центре Петербурга. Историки зодчества – к примеру, Б.М.Кириков – определенно говорят о родстве нашего «северного модерна» с поисками архитекторов Финляндии и скандинавских стран. Действительно, будучи в центре Хельсинки, нам нужно только повернуть по направлению к возведенному в 1910 году зданию Национального музея на проспекте Маннергейма, чтобы уже издали заметить все те же знакомые петербуржцу приметы – грубооколотый гранит, деформированные проемы, стилизованный растительный орнамент, медведей – и мудрых лесных птиц. Недооценивать значение этого стиля, равно как и отрицать возможность его возрождения в будущих проектах петербургских зодчих было бы совсем неосторожно. Уж если строить на нашей болотистой почве, так в этом духе – а потом удобно устраиваться в новом доме, у камина и с томиком «Калевалы» – или, пожалуй, «Северных сборников „Фиорды“».
В заключение нашего краткого экскурса, необходимо упомянуть и о том, что большинство вокзальных зданий по линии Финляндской железной дороги было построено во второй половине XIX столетия по проектам финляндских архитекторов. К ним относились вокзалы на станциях Ланская, Удельная, Шувалово и прочих, расположенных поблизости от Петербурга. Первоначально они возводились в стиле неореализма. С приходом же «северного модерна», многие из этих зданий были перестроены, с тем, чтобы соответствовать требованиям нового вкуса. В таком виде они и примелькались глазам проезжавших российских художников и литераторов, иногда находя пути в тайники их творческого воображения. В качестве классического примера, можно сослаться на видение Незнакомки, явившейся лирическому герою Блока в ресторане при станции Озерки. Некоторые из упомянутых станционных строений дошли до наших дней, дополнив едва различимый финский акцент в архитектурном тексте нашего города.
Шведские корни
Город у шведской границы
Первому веку исторического бытия Петербурга суждено было стать столетием трех больших русско-шведских войн. Они были проведены в 1700–1721, 1741–1743 и 1788–1790 годах – то есть, соответственно, при Петре I, Елизавете Петровне и Екатерине Великой. Войны были длительными, кровопролитными и изнурительными для обеих сторон: в особенности это касается первой из них, Северной (у шведов она заслужила название Великой Северной войны). Что же касалось «сухого остатка», то он был внятен уже современникам. Утратив уже по результатам Северной войны положение «стурмакта»-великой державы, Швеция долго еще не могла примириться со своим положением и пыталась повернуть вспять ход истории. Напротив, Россия, перехватив статус великой державы, была занята новыми приобретениями и шла прямо в зенит своего могущества.
В региональном аспекте, это столетие было, помимо всего прочего, борьбой за Финляндию. Военные действия не раз затрагивали и сухопутные крепости, и острова в финских шхерах. По результатам Северной войны, к России отошла так называемая «Старая Финляндия» – юго-восточный угол страны с Выборгом. К середине века, новая граница была сдвинута еще дальше на запад и прошла по реке Кюмень. Шведы не помышляли обоставлении этой своей старой и хорошо обустроенной – особенно на ближайшем к Швеции, западном побережьи – провинции. Для россиян же присутствие не вполне дружественной границы возле самой имперской столицы было также невыносимым. Как видим, и в этом аспекте первый век Петербурга был лишь прелюдией ко второму. Наконец, в локальном аспекте, ограниченном собственно Петербургом и ближайшим его хинтерландом, положение также существенно изменилось. Век начался с блеска шведской столицы, закончился же он обустройством блестящей имперской столицы на берегах Невы. Ее можно было не любить – но нельзя было не признать, что по сравнению с этой новой мировой столицей, Стокгольм стал хорошо обустроенным и выгодно расположенным, но в общем скромным по европейским понятиям городом. Отношение к нему у нас было двойственным: с одной стороны, каждый из воевавших с Россией шведских королей находил необходимым подчеркнуть, что взятие Петербурга и возвращение Ингерманландии принадлежит к числу его стратегических задач – так же, как и направить свой флот барражировать в район острова Котлин. С другой стороны, русские жадно овладевали технологиями всех ремесел и занятий, от воинского дела – до искусства балетмейстера.