Шрифт:
(Качамак — крутая кукурузная каша.
Помаки — болгары, исповедующие мусульманство.)
— Посиди со мной, — говорю ему. — Тебя как звать?
А он мычит — язык у него отрезанный. Я подумал — утром спрошу муллу, кто и за что ему язык отрезал, да до утра такие дела сотворились, что я своего-то языка, как говорится, лишился, а про Расимов язык начисто позабыл.
Немой ушел, и остался я один. Дома, на горушках раскиданные, видать-то видать, но даже в самые близкие пальни из карабина — пуля не долетит. И никого рядом, ни единой души, не с кем словом перекинуться, цигарку выкурить.
Вошел я в дом, но там дух показался мне больно тяжелый, попробовал окно отворить, но оно гвоздями оказалось заколоченное, так что вместо окна распахнул я дверь, а сам вышел на свежий воздух. Костер разложил, сидел грелся да ужинал, пока совсем не смеркалось. Тут из мечети кто-то крикнул: «У-ху-ху-у-ху!» Это, значит, совы заухали и филин тоже голос подал. Не хватало только волкам завыть, чтоб уж совсем было как в дремучем лесу. «Ступай-ка ты, Гюрге, в дом, — сказал я себе, — да спать ложись, а то завтра кто его знает, что тебя ждет-ожидает!» Загасил я костер и пошел в дом. Зажег спичку, чтоб оглядеться, дверь подпер толстой палкой, кувшин с молоком на стол поставил, а поскольку прикрыть его было нечем, то взял я Коран, накрыл им кувшин и лег спать, как был, в одеже. Только ремень да фуражку снял, а наган под подушку сунул.
Ну, как говорится, успокоился малость и потихоньку, полегоньку уснул. Сколько я проспал, не скажу, но слышу сквозь сон: что-то будто рвется. Бумага вроде! Проснулся я, но лежу — не шелохнусь. «Может, мышь?» — думаю. Прислушался — нет, не мышь! Это из книги лист за листом выдирают! Сунулся я за наганом, доски подо мной скрипнули и — звяк-звяк-звяк… — кувшин с молоком на пол кувырнулся. А потом водворилась мертвая тишина, Только чье-то дыхание слыхать было. «Может, это мое же дыхание, как эхо, от стены отскакивает?» — мелькнуло у меня в голове. Затаил дыхание — нет, все равно кто-то дышит. Вот дела! Чую я — волосы у меня дыбом встают. Нащупал наган и, только когда положил палец на спуск, чуток приободрился. И так про себя решил: «Ёжели человек какой — уложу на месте!» Но тут же вспомнил, что окно гвоздями заколочено, дверь на запоре, да еще палкой подперта, мухе и той не залететь. А может, кто-нибудь еще раньше под кровать залез? Притаился там, дожидаючись, покуда я засну? Тут я как гаркну:
— Стой! Стрелять буду!
Как я на ноги вскочил, как из нагана палить стал — убей не помню, но после третьего выстрела опамятовался и соображаю: стою я на кровати, в руке — наган. Опустился я тут на колени и, не выпуская нагана, дотянулся до коробка со спичками. Прижал коробок коленом, чиркнул спичкой, осмотрелся: дверь палкой подперта, окно закрыто, в комнате — никого, а на полу Коран и кувшин из-под молока.
Смотрел я, пока спичка не погасла, и глазам своим не верил. Потом снова лег, но наган так в руке и держу. Думал было встать, за дверь выйти, но слабость такая одолела — ноги и руки как отнялись! Сердце тук-тук… ну сейчас из груди выпрыгнет. Спины, ног не чувствую. Вот оно, значит, как бывает, когда страх берет — просто смерть! Явись в ту минуту Али Бекир, я б ему от радости на шею бросился, как брата родного расцеловал, а там он меня хоть зарежь или повесь — мне все одно. Но никакого Али Бекира не было, а стул скрипнул, и кто-то на него залез. Пол неровный был, и стул зашатался — то одной ножкой обопрется, то другой, будто на нем кто качается. Хотел я крикнуть, но горло так перехватило — ни крику, ни шепоту. «Может, это мне снится», — думаю. На ведь есть же все-таки разница — когда сон, а когда явь. Какой там сон, когда зубами лязгаешь, а за ушами холодная испарина. Ты небось спросишь, что мне тогда в голову лезло. Да уж чего только не лезло! И духи разные, и чудища, а главное — покойник тот, уж не встал ли он из могилы, чтобы удушить меня. Только те три патрона, что в нагане у меня оставались, чуток меня подбадривали, хотя много ли проку от патронов в таком деле?
Сколько этот стул качался, не скажу, только вдруг он перестал качаться, и в сей же момент — звяк-звяк-звяк— полетела с полки посуда. И такой меня взял страх, что все три патрона сами собой вылетели из нагана друг за дружкой. А после пальбы тихо стало, и слышу я в тишине: возится кто-то, шуршит. Ну, думаю, совсем я свихнулся, ум за разум заходит! Заткнул уши — проверить, может, это у меня в голове шумит? Шум прекратился. Значит, впрямь шуршит — этак ровно, таинственно и, скажу по чести, жутко! Бросил я наган, обеими руками в одеяло вцепился, глаза зажмурил, сжался в комок, чтоб не слыхать и не видать, когда оно на меня навалится.
Сколько я так пролежал, не помню, но показалось мне — вечность целую. И все это время шуршать не переставало. А знаешь ты, каково это, когда возле тебя возится что-то, шуршит, а ты ведать не ведаешь, что это такое есть? Мне на моем веку с медведем схватываться доводилось, руку он мне прокусил— вон он, шрам, из ружья брюхо мне продырявливали— акты я на одного браконьера составил, а он принуждал меня эти акты порвать, а в войну я не-взорвавшуюся гранату поднял да назад кинул и опять же со страху не обмирал, а тут, богом клянусь, чувствую— душа с телом расстается!
Не для красного словца говорится такое — впрямь цепенеешь весь, сердце останавливается, все, конец! И пришел бы тут мой конец на самом деле, кабы в ту самую минуту не прокукарекал петух! Чей это петух был — муллы моего или еще чей, не скажу, кукареканье откуда-то издалека донеслось, будто из-под земли, и тогда я малость — ну самую малость — в себя пришел. А все равно лежу, не шелохнусь, жду, чтоб рассвело. За первым петухом второй голос подал и третий, далеко они были, но я слушал их, и было мне это кукареканье как райское пенье.
Петухи поют — друг перед дружкой стараются, и тут дошло до меня, что уж совсем рассвело. Сбросил я одеяло, и первое, что увидал — посуда с полки впрямь на пол скинута! Приподнялся я в кровати, и еще в глаза мне бросилось — куча зерна на полу, вот этакой высоты! Окно целехонькое, гвоздями заколочено, дверь заперта, а зерна — с кроватью вровень и стол тоже засыпан до половины. Копнул я — да, зерно! Самое что ни на есть настоящее. В комнате светло уже, все ясно видать.
Слез я кое-как с кровати и вдруг за кучей зерна вижу кого б ты думал? Сидит возле перевернутого кувшина зверь какой-то, серый, на щенка смахивает, молоко лакает, облизывается, на меня глядит. Я тожа минуту-другую глядел на него, пока уразумел наконец, что барсук это, будь он трижды проклят! Сидит, смотрит на меня, облизывается, усы от молока белые— вот кто, значит, посуду с полки смахнул и на стуле качался! Взяла меня злость, схватил я палку, которой дверь подпирал, и замахнулся на него, но он, видать, смекнул, что его ждет, и шмыгнул под кровать. Я нагнулся, думал — поймаю, но увидал только, как его хвост юркнул в дыру в стене и — нет барсука, след простыл! Выскочил я с палкой за дверь и чуть на муллу не налетел — стоит, улыбается, в одной руке барашек освежеванный, в другой — баклага.