Шрифт:
— Он!
И едва сказал «он», как мотоцикл выскочил из-за поворота и нацелился фарами точно на медведя. Медведь — на задние лапы, а мотоцикл взревел как ужаленный, газанул назад, шлем на мотоциклисте, как живой, заплясал, и не успели мы оглянуться, как след простыл и мотоцикла и мотоциклиста
— Иди теперь к жене, а я поеду домой, завтра мне целую группу курортников снимать.
Посадил я свою Катеньку на мотоцикл и покатил. Темно. «Людей, — думаю, — по дороге вряд ли встречу, не буду я ее простыней прикрывать». Как назло повстречался грузовик, да не один, а три. Знаешь, как грузовики нахально прут по середке, но на этот раз они так свернули, что все три — кувырк в кювет. Посмеялся я от души, не думал не гадал, что от этого смеха придется мне заплакать. Что бы сделал нормальный человек после такого приключения? Молчал бы, не распускал язык, чтоб ни гу-гу! Но я уж тебе
ДЕРВИШЕВО СЕМЯ
Узелок этот, скажу я тебе, давно завязался. Мне тогда и четырнадцати не сравнялось, и не было у меня ни отца, ни матери. Отца моего забодала соседская корова, а мать померла от испанки. Рос я с дедом и бабкой, а у бабки правая рука отнялась, некому стало домашнюю работу делать, и дед начал прикидывать, не пора ли меня женить. Меня не спрашивали. В ту пору тех, кто женился, не спрашивали, старики сами все улаживали. Услышал я только раз, как они говорили с бабкой.
— Молодой еще! — сказала бабка.
— Подрастет! — сказал ей дед. — Надо только девку приглядеть!
Что и как там дед глядел, не могу я тебе сказать, только как-то вечером вернулся я с выпаса и застал у нас дома громадного дядьку с большими ножницами за поясом.
— Рамаданчо, — сказал дед, — позвал я портного потури тебе сшить. Серые хочешь или какие другие?
Больше ничего не спросил. Сосватали меня, женили, только и было спросу: «Серые или какие другие?»
Портной пришел в среду, в четверг штаны были готовы — коричневые потури, карманы обшиты галунами, а в пятницу явились во двор барабанщики, и застучали сзадсбнью барабаны. Барабаны бьют, котлы с мясом кипят, а я все еще не знаю, кого мне в жены выбрали.
Насмелился я и спросил у бабки.
— С выселок, — говорит, — будет, не из села!
А чья? Какая? И бабка не сказала, и я дознаваться не посмел.
Чья да какая, вечером только узнал. Пропел мулла, отстучал барабан, пришло время одним нам остаться. Перед тем как мне в комнату войти, дед отозвал меня в сторонку и говорит:
— Что хошь делай, а чтоб кровь поутру была! Коли стал ты мужчиной, действуй по-мужски! А не можешь по-мужски, делай что хочешь, но чтоб кровь была, а то все село смеяться станет!
Втолкнул меня в комнату и запер.
Сидел я этак с полчасочка как истукан, не смел ни голоса подать, ни покрывало с лица у ней приподнять, пока она сама покрывало не сняла. Думал я, что дед сосватал мне здоровущую девку, а увидел девчушку— словно бабочка легкокрылая, лицо белое, как молоко, и глаза — вот с такими ресницами. Уставился я на нее, как дикий, а она на меня поглядела, поглядела, да как засмеется.
— Стыдно тебе? — спрашивает,
— Стыдно.
— Чего ж ты стыдишься? Смотри, какие у тебя потури красивые. И пояс какой. Хочешь, поиграем в волчок?
И не успел я ответить, как взяла она меня за пояс и стала его разматывать, поворачивать меня, волчком крутить. И так мы заигрались, что не услышали, когда первые петухи пропели.
Только вспомнил я вдруг про кровь, и взяла меня забота. «Вот-вот рассветет и придут про кровь спрашивать. Что тогда?» Заметила она, что я приуныл, и спросила, про что я думаю.
— Про кровь! — отвечаю.
— Я, — говорит, — добуду!
Надулась она, аж лицо посинело, раз — и из носу у нее кровь потекла. Не буду тебе рассказывать, где и как мы эту кровь размазывали, — дело прошлое. И зажили мы с Сильвиной, как муж с женой. Была она еще совсем девчонка, но и женщина была. В девочке сызмальства женское-то заложено. В ресницах ли, в бровях ли, но таится, а парень — дело иное. Коли у парня щетины нет, чтобы девичью щеку уколоть, то он не мужчина. Хотя ежели сердце взыграет, то ему не прикажешь, как и со мной случилось. Пока мы с Сильвиной крутились да раскручивались, пока смеялись да играли, сердечко-то обматывалось, обматывалось и, как потом потянули, чтоб его размотать, так напрочь из груди и вырвали.
Как это случилось, скажу я тебе, никто и не приметил. Все пошло, побежало, как вешняя вода. Никто и не думал не гадал, что под водой-то — скала, лодку нашу об нее ударит и в щепки разнесет. Сильвина все больше дома сидела, присматривала за бабкой, варила кашу и нас поджидала. Прибиралась, подметала, и старый наш дом засиял, как солнышко. Балки и те заулыбались — так украсила их Сильвина разными цветами да травами, а уж окошко в комнате мыла, протирала по три раза на день, и в него каждое утро смотрелась, и волосы свои расчесывала. А волосы у неэ были — вот по сих пор, и как глянешь — русые! Отойдешь маленько — рыжеватые, словно светятся. А еще отступишь — червоное золото, точно живое, заиграет по ним! Как начнет она их расчесывать, я стою и смотрю.
Смотрю, смотрю, пока дед меня не окликнет:
— Эй, Рамаданчо, козы твои с голоду подохнут!
Что за мученье было с этими козами! А летом солнце ленивое встанет посередь неба и не сходит! Плевать ему, что у меня в селе молодая жена, так бы и подпрыгнул и сбил бы его палкой. И зарыл бы в землю, чтоб больше не всходило.
Все-то бы ночь была, и лежал бы я с нею рядом или на ресницы бы ей дул. Была у нас с ней одна дразнилка, игра вроде: как проснусь я утром, дую ей на ресницы, пока ресничка к ресничке не ляжет. Обещался я Сильвине, как поеду с дедом на ярмарку в Филибе? куплю ей костяной гребешок для ресниц. Только так обещание обещанием и осталось. Раз ушли мы с дедом на покос, а вернулись вечером — застали пустой, темный дом без молодой жены. Бабка рассказала, что увезли Сильвину ее братья. Бабка не давала, а они отпихнули бабку и уволокли ее. Сказали, что Сильвина, мол, не все приданое с собой забрала. Вскочили на коней и, пока люди прибежали, умчались к лесу.