Клепикова Елена
Шрифт:
Мой любимый писатель Стивенсон сказал как-то, что человек с воображением не может быть моральным, и даже такой писатель-моралист (плюс ревностный католик), как Честертон, считал, что, если вы не хотите нарушать Десять заповедей, с вами творится что-то неладное. К этому мы еще вернемся, когда дойдем до реального Сергея Довлатова, прозу которого Поповский объявил «безнравственной». А пока что о первой причине, толкнувшей меня к сочинению этого ответа: мой критик пользуется тем, что у здешнего читателя нет возможности сравнить искаженный, тенденциозный пересказ «Призрака, кусающего себе локти» с самой повестью. Не стану ее здесь излагать, скажу только, что к его герою Саше Баламуту отношусь — в отличие от Поповского — с величайшим сочувствием, ибо это трагический персонаж, заблудившийся в собственной жизни. До чего же нужно быть предубежденным человеком, чтобы с таким осуждением и ригоризмом относиться к человеческим слабостям, как Поповский!
Сейчас у меня в Москве — в издательстве «Культура» — вышла книга, общее название которой дала обсуждаемая повесть: «Призрак, кусающий себе локти» (там еще помещены девять других моих рассказов и повестей плюс несколько эссе о Бродском). Так что у читателя «Нового русского слова» вот-вот появится возможность сравнить оригинал с пересказом. Другими словами, вымысел Марка Поповского — с вымыслом Владимира Соловьева.
Здесь наша тема поневоле раздваивается, и виной тому Марк, который смешал все в одну кучу — эстетику с моралью, получилось, как в доме Облонских. Моя скромная задача — отделить зерно от плевел.
Итак, у меня нет двух мнений о Довлатове — я его высказал как мемуарист и критик, а в повести «Призрак, кусающий себе локти» дал вымышленного героя, у которого есть какие-то общие черты с реальными людьми: скажем, у него, как и у них, два глаза, два уха, один нос плюс какие-то специфические черты. Положа руку на сердце (прошу прощения за старомодный оборот) больше всего в этой повести моего собственного опыта — от приема московско-питерских гостей до любовных переживаний. Творческая эта формула получила парадоксальное выражение благодаря Флоберу, который на вопрос, с кого он написал свою слабую на передок героиню, ответил: «Эмма Бовари — это я!» Тем более мне — ввиду гендерного совпадения — позволено сказать: Саша Баламут — это я, хоть я и увеличил ему рост по сравнению с моим, умножил число любовных похождений и сделал куда более обаятельным, чем являюсь я, — увы! С пониманием этих вот элементарных законов художества можно уже подыскивать прототипы, которых всегда несколько, а то и множество. Даже в самой великой автобиографии всех времен и народов — «В поисках утраченного времени» — у каждого из главных героев по три-четыре прототипа, тогда как сам Марсель Пруст расстраивается на Марселя, Свана и Блока, а свой гомосексуализм раздает и вовсе неавтобиографическим героям. Не думает же в самом деле Марк Поповский, что среди моих знакомых был только один, пристрастный к зеленому змию! Другой рассказ, который вошел в мой сборник — «Вдовьи слезы, вдовьи чары», — был предварительно напечатан в «Новом русском слове». Так вот, по крайней мере четыре вдовы на нашей родине и три в эмиграции решили, что это про них, причем с двумя я не был даже знаком.
Вообще, с отождествлением вымышленных персонажей с их реальными прототипами надо быть предельно осторожным. Даже в таких очевидных вроде бы случаях, как Карнавалов в романе Войновича «Москва-2042» либо Кармазинов у Достоевского в «Бесах». Несомненно, писатели пародируют своих собратьев по перу — соответственно, Солженицына и Тургенева. Но пародия — это не копия, писатель — не копировальная машина. С другой стороны, пародия — не пасквиль. В сталинские времена «Бесы» и в самом деле проходили по разряду пасквиля, и мне жаль, что Марк Поповский возвращает читателей к той примитивной эпохе — примитивной в обоих планах: эстетическом и нравственном.
Сколько угодно можно искать прообразы литературных персонажей — я отношу эти поиски к занимательному литературоведению, но зачем же приписывать собственную антипатию к реальному человеку автору художественного сочинения? Я отношусь к вымышленному персонажу по имени «Саша Баламут» с куда большим сочувствием, чем Поповский — к реальному человеку по имени «Сергей Довлатов». Поповский пишет: «Думаю, близким Довлатова было действительно тяжело читать Соловьева…» Но неужели он не понимает, что куда тяжелее близким Сережи читать статью, направленную в первую очередь против Довлатова, а не против Лимонова, Войновича и Соловьева. Ведь не Соловьев это пишет, а Поповский:
«…Именно Довлатов в течение многих лет оставался главным в жанре пасквиля».
«Во всех без исключения книгах Довлатова… нет ни одного созданного автором художественного образа».
«Критики упорно обходили нравственную, а точнее безнравственную, сторону его творчества».
И далее, путая божий дар с яичницей, Поповский приводит воспоминания Петра Вайля о Сереже: «Он погружался в хитросплетения взаимоотношений своих знакомых с вожделением почти патологическим, метастазы тут были жутковатые: погубленные репутации, опороченные имена, разрушенные союзы. Не было человека — без преувеличения, ни одного, даже среди самых родных и близких, — обойденного хищным вниманием Довлатова. Тут он был литературно бескорыстен».
Но здесь речь именно о Сереже, каким мы его знали, а не о писателе Сергее Довлатове, авторе прекрасных рассказов. Все дело в том, что Поповскому не дает покоя Довлатов, а потому он прячется за спины других литераторов, чтобы возвести напраслину на писателя Сергея Довлатова, дать выход своей застарелой, мстительной злобе на него.
Хотелось бы пожелать Поповскому: Марк, кого вы не любите, кому мстите, пишите о нем сами, не заслоняясь другими и не приписывая другим собственных о Довлатове мыслей! И отличайте впредь, пожалуйста, вымышленного литературного персонажа от реального человека — это к Саше Баламуту приехала его незаконнорожденная дочка с семимесячным пузом, а в жизни Довлатова ничего подобного не случалось! И никакого отношения к прозе Сергея Довлатова не имеют наблюдения Петра Вайля над Сережей Довлатовым, потому что в свою прозу этот большой, сложный, трагический человек входил как в храм, сбросив у его дверей все, что полагал в себе дурным и грязным. У меня иной подход к литературе, мы с Сережей об этом часто спорили на наших бесконечных прогулках окрест 108-й улицы в Форест-Хиллсе; мне казалось, что даже из литературы нельзя творить кумира, но уж никак я не могу назвать его тонко стилизованную прозу безнравственной. Неблагодарное, бессмысленное занятие превращать писателя Довлатова в какого-нибудь Селина, маркиза де Сада или, на худой конец, Андрея Битова. Другой почерк, другой литературный тип, но Марк Поповский с его деревянным ухом этого, увы, не уловил. Так же, как мнимого автобиографизма прозы Довлатова, а потому и написал такую обидную для него, будь Сережа жив, фразу, что в его книгах нет ни одного созданного автором художественного образа. Вот уж пальцем в небо! Все персонажи Довлатова смещены супротив реальных, присочинены, а то и полностью вымышлены, хоть и кивают и намекают на какие-то реальные модели.
Среди его моделей был и Марк Поповский — зря Поповский об этом умалчивает. Сережа знал о его обиде и, когда тяжело заболел, написал ему покаянное письмо. А мне он говорил, что сожалеет, что недостаточно замаскировал персонажа, в котором Поповский признал себя и обиделся. Именно эта обида, я думаю, и двигала Марком Поповским, когда он сначала опубликовал в немецком русскоязычном журнале разносную статью о прозе Довлатова, а теперь вот объявил его чуть ли не родоначальником пасквиля в русской диаспорной литературе.