Шрифт:
Долг перед обществом (само по себе бесспорное понятие) становится бременем, когда свободная личность не могла уже выбрать свой путь и по собственной воле участвовать в желательных общественных преобразованиях. Революционный романтик был вынужден «расстаться с самим собой» и попал в тенета бюрократических обязанностей и самообмана.
Мне снится новое рожденье,
Дышу вольней, живу смелей,
Хоть слышу грозное хрустенье
Моих расправленных костей.
Я был горбун, я был обязан
Скрыть нежность в тайниках души,
Веревкой к жизни был привязан,
Ее петлей себя душил.
Настало время распрямиться,
Не спину — мысли разогнуть.
Еще тесна моя темница,
Душа уже пустилась в путь.
Мой горб — придуманная тяжесть!
Себя не потерять в пути,
Вот все, к чему меня обяжет
Мой долг — пылающий в груди.
Поэт, страданьем умудренный,
Наследник трезвого бойца…
Как дорог мне он, вновь рожденный
Сын, не похожий на отца.
Странно, но и знаменательно: человек жизнелюбивый, сумевший встретить с поднятой головой угрозы палачей, этот человек на воле, среди людей, ощущал себя духовно горбуном, и этот же человек в тюрьме, избитый и загнанный в одиночку, освободился от горба, расправился, поднимаясь навстречу душевному обновлению.
Я освободился от представления, будто надлежит во имя абстрактных дальних целей жертвовать теплом и благами, которые таятся в простых человеческих чувствах и в выполнении долга перед близкими. Вместе с тем я возвращался к непосредственному поэтическому восприятию мира… Я как бы искал сочетания «града земного» с «градом небесным».
(…) Однако в метаморфозе, произошедшей со мной в сухановской тюрьме, была еще одна сторона, относящаяся не к сфере интеллекта, пожалуй, и не эмоций, а скорее инстинктов. Душевный переворот в тюрьме был и проявлением стихийной, органической потребности вырваться из пут, физически выпрямиться. Я и это ясно понял только теперь, в эти годы.
В повести Камю «Падение» описывается пребывание узника в средневековой тюрьме, в одиночке с низким потолком и столь узкой, что человек не мог, лежа, вытянуться. Сухановская одиночка была современным вариантом средневековой. «Непреложным приговором узник был осужден сидеть, скрючившись, день за днем, постепенно сознавая, что его одеревеневшее тело — это его виновность и что невинность — это наслаждение выпрямиться во весь рост…». «Невиновность была превращена в какого-то горбуна!..».
И у Камю — тоже образ горбуна!..
Замечательно, что описание Камю ощущений узника в одиночке есть и аллегория состояния человека, ставшего «горбуном» вне тюрьмы под бременем гипертрофированной ответственности, комплекса вины, ложно понятых обязательств. Я испытал и то, и другое. В Сухановской темнице чисто физиологическая потребность выпрямиться сочеталась с жаждой духовной свободы, с возникшим новым представлением о долге человека и смысле жизни. Так стало возможным «второе рождение горбуна».
Радость духовного обновления не была ни мимолетным порывом, ни случайностью. В тюрьме, за шестнадцать лет до возвращения в общество, начался новый период в моей жизни. Было и много отклонений и наслоений. Это неизбежно. Но мое мировосприятие оставалось и остается неизменным.
А в 1941 году эволюция, пережитая мною, имела спасительное значение в самом непосредственном, реальном смысле: я духовно окреп к тому времени, когда надо мной нависла угроза судебной расправы.
ИЗ ТУННЕЛЯ В ТУННЕЛЬ — К ПРОСВЕТУ
Мое пребывание в московских тюрьмах подошло к концу летом 1941 года. Тогда тема «тюрьма и страна» воспринималась мною в трагическом свете войны.
…К эвакуации Сухановской тюрьмы приступили еще до начала войны. (…) Каждый день мы настороженно прислушивались к тому, как хлопают двери камер и заключенных уводят неизвестно куда. Мой сосед (в мае 1941-го меня из одиночки на втором этаже, где я пробыл год, внезапно перевели в камеру на первом: там я застал другого заключенного — моим новым соседом был провокатор Федор Крейнин) находился в постоянном волнении днем и ночью. И у меня зародилось подозрение, что в Суханове действительно приступили к «ликвидации» подследственных, до того находившихся «на консервации». Но именно потому, что провокатор старался вселить в меня страх, я не поддавался панике. Однажды на рассвете сосед разбудил меня: «Сейчас наша очередь, нас будут выводить на расстрел». Я помню свой ответ, но не решился бы его здесь привести, если бы Крейнин позднее в лагере не рассказывал о нем, сопровождая ироническими комментариями. Когда он меня разбудил, я сказал: «Вы не уполномочены будить меня перед расстрелом. Это сделают те, кому поручено».