Шрифт:
Обернувшись ко мне, Кобулов придал своему лицу угрожающее выражение. Не отводя глаз, он стал набивать трубку табаком из высокой фирменной коробки «Принц Альберт». Я сам курил трубку и очень ценил этот превосходный американский табак, который в Москве нельзя было достать.
Сразу после вступительных формально-анкетных вопросов Кобулов провозгласил: «Вы арестованы как шпион…». Помнится, он добавил: «крупный шпион». Хорошо запомнил свой ответ: «Кличка "шпион" ко мне не пристанет!». Эта задорная фраза не была чистой импровизацией, так как я уже раньше мысленно готовился к тому, как я в парткоме или другом месте дам отпор клеветническим обвинениям в шпионаже. Ведь на протяжении двух лет мне часто приходилось на собраниях быть свидетелем того, как исключаемым из партии и обреченным на арест сотрудникам НКИД предъявляли обвинение в связях с «шпионами». Да и газеты пестрили такими обвинениями.
Грозным тоном Кобулов заявил мне, что я разоблачен и вскоре буду расстрелян.
Полагая, что он меня достаточно запугал, Кобулов потребовал, чтобы я ему рассказал о моих «связях с врагами народа». Я отверг и это обвинение, но, стремясь подтвердить свою невиновность и продемонстрировать уверенность в себе, я сделал ошибку (если угодно, глупость), которая могла бы причинить вред и мне, и другим людям. Уверенный в своей правоте и в чистоте моих друзей и товарищей, я заносчиво заявил, что охотно назову фамилии всех моих арестованных приятелей и сослуживцев. Кобулов с нескрываемым удовольствием схватил авторучку и стал записывать называемые мною фамилии. Иногда я говорил: «Эту фамилию подчеркните, это — мой близкий друг». Кобулов послушно и поспешно подчеркивал. Насколько я помню, набралось больше десятка фамилий.
Моя ошибка заключалась в следующем. Во-первых, среди названных мною товарищей мог быть какой-либо вынужденный дать показания против меня (один такой был), таким образом получалось, что я сразу «признал связи» с тем человеком, который в свою очередь уже в специфическом, продиктованном палачами контексте говорил о «связях» со мной. Во-вторых, мое чистосердечие было неосторожным и опасным потому, что если бы кто-нибудь из названных мною арестованных ранее товарищей не давал показания или против него не набрали достаточно показаний, то мое упоминание о нем, хотя бы и в невинной формулировке, могло быть использовано против него.
Сходную ошибку с опасными и весьма трагическими последствиями совершили сотни и сотни несчастных людей. Не в силах выдержать пытки или стремясь их избегнуть, но вместе с тем стараясь не причинять вреда невинным людям, еще не попавшим в лапы палачей, подследственные упоминали в своих показаниях знакомых или сослуживцев, даже давно арестованных. А потом порой оказывалось, что эти лживые, но «свежие» показания давали следователям возможность довести до конца затянувшееся или не вполне удачно «оформленное» дело.
Однако моя неосторожность не имела последствий. (Слово «к счастью» здесь неуместно). Во-первых, я сумел остаться и в дальнейшем на позиции, занятой мною с самого начала, и не чернил моих друзей, фамилии которых я продиктовал Кобулову; во-вторых, мои друзья, как я себе представляю, не давали против меня показаний; в-третьих, почти все они уже были уничтожены ко дню моего ареста, чего я, конечно, не знал. Наконец, как стало мне ясно только к концу следствия, основные клеветнические показания против меня были получены именно от таких лиц, которые мне не пришло в голову назвать в числе моих друзей и близких знакомых.
К концу первого допроса Кобулов спросил меня, довольно неуклюже: «Это верно, что вы спали в камере?». Очевидно, за мною было установлено специальное наблюдение. Я ответил, словно извиняясь за допущенную бестактность, что последние дни у меня было много работы и я не выспался. Кобулов посмотрел на меня внимательно и сказал: «Вы, видно, все еще не понимаете, что с вами произошло. Ваша прежняя жизнь не возвратится (приблизительно так он сказал). Ее отделяет пропасть от вашей дальнейшей жизни».
Я отметил про себя, что в начале Кобулов мне грозил скорым, чуть ли не немедленным расстрелом, а теперь как бы проговорился, что я еще буду жить.
На рассвете в камеру вернулся после допроса не простак, предполагавший, что сумеет рассеять подозрительность, проявив честность и откровенность, а человек, окончательно понявший, что ему предстоит защищать свое честное имя и самую жизнь в труднейших условиях.
На этот раз я уже не заснул, тем более, что в шесть часов в тюрьме был подъем.
Одним из соседей по моей первой тюремной камере был пожилой полковник генерального штаба, насколько я понял, офицер царской армии, в начале революции перешедший на сторону советской власти. Он держался с большим достоинством и сдержанностью, пытался скрыть свою тревогу. Когда мы однажды остались вдвоем, полковник постарался дать мне понять, что надо держаться осторожно с нашим третьим соседом. Этот сосед, как он сам хвастал, был до ареста секретарем или «порученцем» у какого-то видного работника НКВД.