Шрифт:
Вскоре дамы появились как официальные гости, они ахали, ослепленные мореным дубом, рассматривали стены с изображениями райского сада, где меж роз и пальм бродили павлины и жар-птицы (сделал это старый поляк, пользуясь трафаретом), уминали яства за столом, потом мы все играли в «кто больше назовет великих людей или городов на такую-то букву» (тут всегда выигрывал я, ошеломив всех своей эрудицией), пили вино и чай, а иногда я показывал дамам свою фотолабораторию — отец подарил мне ФЭД, выделил довольно просторное помещение рядом с ванной — горел красный свет, от дам пахло безумием любви, иногда я прикасался к их теплым телам и совсем изнемогал от вожделения, страсти волновали меня, однажды я пристал к лежавшей в постели домработнице и прыгал на ней, пытаясь совратить, она хохотала, как Перикола в оперетте, и это вместе с пропитавшими ее запахами любимых семьей щей живо остудило мои чувства.
Саша в предчувствии славы «Взгляда». 1972 год, г. Москва
После смерти матери отец начал брать меня с собой на юг в отпуск — событие в жизни эпохальное: «дугласы», заезд в Москву (сохранял билеты в планетарий, МХАТ и ЦПКиО им. Горького, чтобы потом хвастаться перед одноклассниками), посещали и старых знакомых (они вспоминали маму, и мне было больно: я не верил, что она никогда не вернется), в гостях однажды мне дали посмотреть альбом с марками, английские колониальные с невиданными зверями так искусили меня, что дрожавшей рукой я незаметно [44] выдрал штук десять — так формировался будущий мастер по краже секретных документов.
44
Как мне казалось.
Из Москвы вылетали в военные или эмгэбэвские санатории (детей туда не пускали, и папа пристраивал меня в домиках служащих), особенно любил я огромный санаторий им. Ворошилова в Сочи, славившийся своим фуникулером.
В белой пижаме санатория (тогда криком моды было расхаживать по городу в пижамах), чуть надменный, прикрыв такой же белой панамой свой высокий лоб, шагал я вместе с отцом по Сочи, поглядывая свысока на непижамный люд. Отец, правда, пижамы не жаловал и носил белые брюки с полотняными ботинками, которые чистил зубным порошком, меня они приводили в восхищение, и я упросил отца купить мне такие же.
В то незабываемое время покоряли мускаты, отдегустированные в погребках, они обволакивали рот и пахли экзотическими странами, хорошо пились они в симеизском доме отдыха, где отец в начале тридцатых годов познакомился с сотрудником ГУЛАГа Абакумовым. Красавец Виктор Семенович, блестяще игравший в теннис и попутно разбивавший дамские сердца, настолько очаровал папу и его друга, что, прибыв в Москву, они уговорили шефа секретно-политического отдела вытянуть Абакумова из ГУЛАГа в отдел на пост делопроизводителя, что тот и сделал, обогатив секретные службы и русский народ. Вот она история — и не стоит вечно искать тайных пружин и глубоких корней! Абакумов вымахал в шефы «Смерша» и госбезопасности, к отцу он благоволил, но генералом не сделал, ибо для этого папино дело нужно было нести в ЦК, а оно с изъяном: почти год в тюрьме. Во время войны мама ходила на поклон к Абакумову (какая-то бытовая просьба), а я ожидал ее в приемной на Кузнецком. Мама вернулась очень довольная и заметила, что Витя совсем не изменился, по-прежнему добр, любезен и красив. (Единственно плохое, что я слышал от отца об Абакумове, было уже после ареста: во время обыска у него нашли чуть не пять костюмов.)
Между Абакумовым и прелестью пьянства лежит целая пропасть (устланная костьми), посему переберемся в Куйбышев (1949 год), уставленный пивными ларьками, где торговали и водкой (естественно, наливали в граненые стаканы), и пивом, кроме того на спуске от Куйбышевской к Волге функционировал магазинчик узбекских вин, там продавали «Салхино» и прочие вязкие и сладкие напитки, выковавшие у меня такое же устойчивое отвращение к крепленым винам и ликерам, как и к опере, что, по-видимому, несколько оттянуло роковой визит старика-цирроза.
С этой забегаловкой связано первое разочарование в человечестве: тренер нашей школьной волейбольной команды Миша устроил меня судьею на соревнованиях, за что впервые в жизни я получил скромную сумму, казавшуюся состоянием. Естественно, я пригласил Мишу на стакан и там состоялся следующий диалог: «Деньги получил? — Получил… — Давай их сюда!» Я легко отдал, Миша запрятал все в карман, купил мне стакан «Салхино», мы тяпнули за успех, и он удалился, сунув мне три рубля, на которые я купил портсигар с тремя богатырями, написал «Хранить, но не курить» и вручил некурящему отцу, тут же от счастья отвалившему мне на карманные расходы.
Но каков Миша! Отнял — и все.
Бури студенческих лет.
Пьянки в Тестовском поселке, куда в 1954-м переехал из Куйбышева ушедший на пенсию отец (набросив халаты, спешили в плавках и даже халатах в пруды), пили в «Авроре» (потом «Будапешт») с чучелом медведя в фойе (каждый пьяный так и норовил его либо под ручку взять, либо нахлобучить шапку, либо всунуть сигарету в пасть), пили на Речном вокзале (орали перезрелые цыганки, и пьяный друг читал на весь зал меню под аплодисменты публики), надирались в «поплавке» близ «Ударника» (вынули железные прутья, на которых крепились занавески), веселились на верхотуре «Москвы» и там сломались (на Горького перепитый боец вдруг поднял в воздух случайную даму и выжал ее, как штангу, на вытянутых руках).
Во время летних каникул выезжал в Хосту или Ялту, медлительные прогулки по набережной а lа aherche du temps perdu — несколько стаканчиков сухенького прямо у киоска, а потом топанье за миловидными, запахи моря и роз, наконец, первое слово (по-лошадиному переминаясь) и в ответ из яйцещипательных уст — кудахтанье, о ужас! увы, секс — это голова.
Уже в конце пятидесятых дохнуло затхлым Западом: заполонил «анизет де рикар», известный народу как перно, то бишь анисовая водка, в смеси с водой она становилась молочно-белой и отменно шла под аккомпанемент Хемингуэя и Ремарка, то на Елисейских полях, то в Монтре, и грубовато-нежное московское «потерянное поколение» мчалось по «Фиесте» на бой быков в Памплону, оттуда в Валенсию на паэлю и затем опять в Париж, где «мумм», без которого плохо Брет и главному герою-импотенту, и до утра в «Максиме» за уткой по-руански с жареными каштанами, разумеется, в сопровождении Эдит Пиаф, Жульет Греко, Далиды, Гертруды Стайн и Эзры Паунда, — сидели, спали, лился кальвадос рекой, и Эзра бормотал красиво о том, что жизнь прекраснейший мираж и сгинет все, что ветрено и лживо, и шар благословенный наш, как колобок, под блюз нью-орлеанский покатится, гонимый суетой, туда, где век другой и бог другой, и это описать… «Ах, Паунд, пошлите лучше за шампанским! Ужели нам писать, не изменив печальных правил общего устройства? Неужто сущность — в прелести чернил?» Уже неслышно распадалось войско кутил…