Шрифт:
Ничего особо спорного или предосудительного в такой доместикации экзотического нет. Именно так обстоит дело в отношениях между любыми культурами и, определенно, между всеми людьми. Моя же позиция состоит в том, чтобы подчеркнуть следующий тезис: ориенталист, как и всякий другой человек на европейском Западе из тех, кто размышлял о Востоке или сталкивался с ним, также проделывает сходную ментальную операцию. Но что более важно — это ограниченный вокабуляр и образный ряд, которые до сих пор навязывают себя западному человеку. Прекрасным примером такого рода служит рецепция ислама на Западе, что блестяще показано в исследованиях Норманна Даниэля. Одни из тех шор, от которых не могли избавиться пытавшиеся понять ислам христианские мыслители, основывались на аналогии: коль скоро Христос является основой христианской веры, то считалось (совершенно неправомерно), что Мохаммед играет в исламе такую же роль. Отсюда полемическое название «мохаммеданизма», данное исламу, и автоматически навязываемый ярлык «обманщика» в отношении Мохаммеда.[53] Из этого и многих других недоразумений «сформировался круг, который так и не смогла разорвать имагинативная экстериоризация … Христианское представление об исламе было целостным и самодостаточным».[54] Ислам превратился в образ (это выражение принадлежит Даниэлю, и мне кажется, что оно в полной мере приложимо и к ориентализму в целом), чья функция состояла не столько в том, чтобы репрезентировать ислам сам по себе, сколько в том, чтобы репрезентировать его для средневекового христианства.
Неизменная тенденция отрицать то, что означает Коран или что по мнению мусульман он означает, или то, что мусульмане думали или делали при любых данных обстоятельствах, с необходимостью приводит к тому, что кораническое или любые другие исламские учения представлялись в форме, которая казалась бы убедительной для христиан; и таким образом по мере удаления авторов и публики от границы с исламом становились возможными все более и более экстравагантные формы такого признания. То, что сами про себя и о собственной вере говорили мусульмане с большой неохотой, принимали за отражение истинного положения дел. Существовала только христианская картина, в которой детали (даже под давлением фактов) по возможности опускали, но в которой никогда не упускали из виду общую линию. Определенные тени различий имелись и там, но лишь в рамках общей картины. Любые корректировки, производившиеся в интересах возрастающей точности, были лишь попыткой защитить то, что уже изначально осознавалось как уязвимое, нуждающееся в подпорке шаткое строение. Мнение христиан было тем зданием, которое не подлежало сносу или даже перестройке. [55]
Этот жестко заданный христианский образ ислама получал развитие и подкрепление из самых разнообразных сфер, включая (в Средние века и в раннем Ренессансе) широкий спектр разного рода поэзии, ученых дебатов и народных предрассудков.[56] К этому времени Ближний Восток уже был интегрирован в общее мировоззрение латинского христианства — так, в «Песни о Роланде» сарацины поклоняются и Магомету, и Аполлону. К середине XV века, как это блестяще показал Р. У. Саутерн, серьезным европейским мыслителям стало ясно, что «с исламом что-то надо делать», что само по себе изменило ситуацию, которая сама собой приобретала в Восточной Европе черты военного противостояния. Саутерн подробно излагает яркий эпизод между 1450 и 1460 годами, когда четверо ученых — Иоанн Сеговийский, Николай Кузанский,{40} Жан Жермен (Jean Germain) и Энеа Сильвио Пикколомини (впоследствии папа Пий II){41} предприняли попытку выстроить общение с исламом через contraferentia, или «конференцию», обмен мнениями. Идея принадлежала Иоанну Сеговийскому: следовало установить поэтапный обмен мнениями с исламом, в ходе которого христиане попытались бы предпринять массовое обращение мусульман. «Обмен мнениями виделся ему как инструмент, обладающий не только сугубо религиозными, но и политическими функциями, и в выражениях, которые нашли бы отклик и в груди современного человека, он заявляет, что даже если бы такое продлилось всего лет десять, это все равно было бы дешевле и менее разорительно, чем война». Между этими четырьмя людьми не было договоренности, но данный эпизод имеет решающее значение, поскольку представляет собой довольно изощренную попытку — часть общеевропейской попытки от Беды и до Лютера — дать Европе полноценное представление о Востоке, свести Восток и Европу вместе на общей почве. Целью этой попытки в понимании христиан было стремление наглядно показать мусульманам, что ислам — всего лишь искаженная версия христианства. Далее Саутерн заключает:
Более всего бросается в глаза неспособность какой ли бо из этих систем мысли [европейских христиан] дать вполне удовлетворительное понимание феномена, который они намеревались объяснить [ислам], не говоря уже о том, чтобы решающим образом повлиять на ход практических событий. На практическом уровне события никогда не были настолько хороши или настолько плохи, как это предсказывали наиболее знающие наблюдатели. И возможно, следует отметить, что они так с тех пор и не стали лучше, чем когда лучшие судьи самонадеянно полагались на благополучный исход. Был ли вообще какой-то прогресс [в знании христиан об исламе]? Убежден, что был. Даже если решение проблемы упорно ускользало, формулировка проблемы становилась более комплексной, более рациональной и лучше подкреплялась опытом… Ученые, занимавшиеся проблемой ислама в Средние века, не смогли найти искомого и желанного решения, но они установили привычку ума и силу понимания, которая — у других людей и в других областях — могла увенчаться успехом.[57]
Наиболее удачной частью анализа Саутерна здесь и далее в его краткой истории представлений Запада об исламе является демонстрации того, что в конечном итоге все более утонченным и комплексным становится именно невежество Запада, а не корпус его позитивного знания, который все же ширится в объеме и становится все более подробным. Дело в том, что вымыслы имеют собственную логику и диалектику роста и упадка. Личности Мохаммеда в Средние века приписывали большое число свойств, соответствующих «чертам провозвестников „свободного духа“ (Free Spirit) (XII век), которые действительно появились тогда в Европе, требовали к себе доверия и собирали последователей». Аналогично, поскольку на Мохаммеда смотрели как на распространителя ложного Откровения, он стал воплощением распутства, невоздержанности, содомии и целого ряда разных пороков, которые «логически» вытекали из его доктринальной ложности.[58] Таким образом Восток обрел, так сказать, представителей и представительство (репрезентацию), причем более конкретное, более внутренне соответствующее определенным западным потребностям, нежели все предшествующие. Это все равно, что, раз установив Восток в качестве подходящего места для воплощения бесконечного в конечной форме, Европа так и не смогла остановиться в этой практике. Восток и восточные народы: арабы, мусульмане, индийцы, китайцы и т. п., — превратились в бесконечное псевдовоплощение некоего исходного великого оригинала (Христа, Европы, Запада), которому, как считалось, они подражали. Со временем изменился источник этих весьма нарцистических представлений Запада о Востоке, но не их характер. Таким образом в XII–XIII века мы находим повсеместно распространенное убеждение в том, что Аравия является «окраиной христианского мира, подлинным прибежищем для разного рода еретиков»,[59] а Мохаммед — это коварный отступник, поскольку в XII веке всякий ученый ориенталист или эрудированный специалист мог доказать, что ислам — это не более чем вторичный вариант арианской ереси.{42}[60]
Наше первоначальное описание ориентализма как научной сферы теперь обретает новую конкретность. Поле исследования часто оказывается замкнутым пространством. Идея репрезентации (представления) — это театральная идея: Восток (Orient) — это сцена, пределами которой ограничивается восток (East) в целом. На эту сцену выходят фигуры, чья роль состоит в том, чтобы представлять-то более широкое целое, откуда они происходят. В итоге Восток выступает не безграничным полем за пределами знакомого европейцам мира, но, скорее, замкнутым пространством, театральной сценой, дополнением к Европе. Ориенталист — это не кто иной, как специалист в определенной отрасли знания, за которое в целом отвечает Европа в том смысле, в каком за драмы, формально созданные драматургом, исторически и культурно отвечает (и воспринимает) Аудитория. В глубинах этой ориенталистской сцены открывается поразительный культурный репертуар, отдельные моменты которого пробуждают к жизни невероятно богатый мир: Сфинкс, Клеопатра, Эдем, Троя, Содом и Гоморра, Астарта, Исида и Осирис, Шеба,{43} Вавилон, джинны и волхвы, Ниневия, пресвитер Иоанн,{44} Магомет и многие другие; декорации, а иногда одни только имена, частью воображаемые, частью знаемые, чудища, дьяволы и герои; ужасы, удовольствия и вожделения. Воображение европейцев черпало из этого репертуара обильную пищу: в период между Средними веками и XVIII веком такие маститые писатели, как Ариосто, Мильтон, Марло, Тассо, Шекспир, Сервантес и авторы «Песни о Роланде» и «Поэмы о Сиде»{45} использовали эти богатства Востока в своем творчестве, заостряя при этом черты наполнявших их образов, идей и фигур. Кроме того, б'oльшая часть того, что считалось в Европе ученой ориенталистской наукой, наряду с достоверным знанием использовало и идеологические мифы.
Широко известным примером того, как драматическая форма и научное воображение сливались в театре ориентализма вместе, является Biblioth`eque orientale{46} Бартелеми д'Эребело (Barth'el'emy d'Herbelot), посмертно опубликованная в 1697 году с предисловием Антуана Галлана (Antoine Galland).{47} Во введении к недавно вышедшей «Кембриджской истории ислама» «Восточная библиотека», наряду со вступительной статьей к его переводу Корана Джорджа Сэйла (Sale) (1734) и «Историей сарацинов» Саймона Оккли (Ockley) (1708),{48} называется «исключительно важной» для развития «нового понимания ислама» и рекомендуется «широкому круг читателей».[61] Такая рекомендация представляет работу д'Эрбело в неверном свете, поскольку она, в отличие от трудов Сэйла и Оккли, касалась не только ислама. Помимо Historia Orientalis Иоганна Г. Хоттингера (Hottinger),{49} вышедшей в свет в 1651 году, «Восточная библиотека» д'Эрбело оставалась в Европе стандартным справочным изданием вплоть до начала XIX века. Ее масштаб поистине эпохален. Галлан, первый переводчик сказок «Тысяча и одна ночь» на европейский язык и видный арабист, противопоставил достижения д'Эрбело всем прежним, отметив поразительный размах его предприятия. Д'Эрбело, пишет Галлан, прочитав огромное множество работ по арабски, по персидски и по турецки, открыл тему, прежде полностью скрытую от европейцев.[62] Начав с составления словарей этих трех восточных языков, д'Эрбело приступил затем к изучению истории Востока, его теологии, географии, науки и искусства как в их легендарном, так и в подлинном вариантах. Впоследствии он решил написать две работы: одна из них — это biblioth`eque, «библиотека», расположенный в алфавитном порядке словарь, другая — floril`ege, антология. Завершить удалось лишь первую часть работы.
В статье Галлана утверждается, что Biblioth`eque должна была включить в себя преимущественно Левант, притом — Галлан говорит об этом с восхищением — рассматриваемый период времени не ограничивается только временем от сотворения Адама и до «temps o`u nous sommes»:{50} д'Эрбело идет значительно дальше, обращаясь ко времени, которое описывается в легендарной истории как plus haut{51} — к длительному периоду Солейманов преадамитов (Solimans).{52} Далее в статье Галлана мы узнаем, что Biblioth`eque была похожа на «всякую другую» историю мира, поскольку пыталась представить полный компендиум знаний, имеющихся по таким вопросам, как Творение, Потоп, разрушение Вавилонской башни и т. д. — с тем только отличием, что д'Эрбело пользовался восточными источниками. Он разделил историю на два типа — священную и профанную (евреи и христиане — в первой, мусульмане — во второй) и два периода — до и послепотопный. Таким образом, д'Эрбело смог обсуждать столь разные вещи, как историю монголов, татар, турков и славян. Работа включает в себя также все области мусульманской империи, от Дальнего Востока до Геркулесовых столпов, вместе с их обычаями, ритуалами, традициями, комментариями, династиями, дворцами, реками и флорой. Такая работа, даже несмотря на то, что включает в себя некоторые рассуждения о «la doctrine perverse de Mahomet, qui a cause si grands dommages au Christianisme»,{53} оказалась более компетентной, нежели все прежние работы. Галлан завершает свои «Рассуждения» обстоятельным уверением читателя в том, что «Библиотека» д'Эрбело исключительно «utile et agreeable».{54} Другие ориенталисты, такие как Постель, Скалигер, Голий, Поккок и Эрпений (Postel, Scaliger, Golius, Pockoke, Erpenius){55} писали работы, носившие узко грамматический, лексикографический, географический характер или в этом роде. И только д'Эрбело удалось написать работу, способную убедить европейского читателя в том, что изучение восточной культуры отнюдь не является бесполезным и неблагодарным занятием. Только д'Эрбело, согласно Галлану, попытался сформировать в умах своих читателей достаточно подробное представление, которое могло бы насытить ум и соответствовало бы сложившимся прежде непомерным ожиданиям».[63]