Шрифт:
Исследовательница А. Занковская выявила, что слова схваченного Пугачева, обращенные к выдавшим его соратникам, не что иное, как повторение слов Антонова-Тамбовского к восставшим крестьянам — «Дорогие мои, хорошие…» «Эти слова, — пишет Занковская, — облетели в 1921 году всю Россию. Это были как раз те слова, которые укоряюще, с горечью повторял атаман Антонов, руководитель крестьянской войны против большевиков, перед своей казнью. Говорил их красноармейцам, таким же как он сам, крестьянам, одетым в военную форму».
Да и в описании разгрома повстанцев слышен стон, который прокатился по Тамбовской губернии после того, как отряды Тухачевского подавили восстание. По жестокости действия Тухачевского намного превзошли действия исторического Пугачева. Сотни деревень были сожжены, сотни заложников расстреляны. («Сколько нас в живых осталось? / От горящих деревень бьющий лампами в небо дым / Расстилает по земле наш позор и усталость».)
«Пугачев» — это поэма не только о неудавшемся крестьянском восстании — но и о неоправдавшихся надеждах на революцию. И в то же время, как всякое гениальное произведение, о «вечных вопросах» — смысле и ценности человеческой жизни. Многие исследователи отмечали, что Пугачев — герой поэмы — близок Христу, который знал, что его предадут ученики. Пугачев у Есенина предвидит обреченность «кладбищенского плана», но осознает его неизбежность и сознательно принимает на себя тяжкую ношу возглавить это движение и принести себя в жертву обстоятельствам.
Симпатии Есенина, конечно, на стороне Пугачева, но он понимает и предавших его — их жажду жизни:
Нет, нет, я совсем не хочу умереть! Эти птицы напрасно над нами вьются. Я хочу снова отроком, отряхая с осинника медь, Подставлять ладони, как белые скользкие блюдца. Как же смерть? Разве мысль эта в сердце поместится. Когда в Пензенской губернии у меня есть свой дом? Жалко солнышко мне, жалко месяц, Жалко тополь под низким окном. Только для живых ведь благословенны Рощи, потоки, степи и зеленя. Слушай, плевать мне на всю вселенную Если завтра здесь не будет меня!Современники вспоминают, что, произнося некоторые строчки «Пугачева», Есенин сжимал кулаки до крови. Он читал эту поэму очень часто — и всегда она производила на слушателей грандиозное впечатление. Свидетельств об этом — множество. Приведем одно из них: «Вдали на пустой широкой сцене виднелась легкая фигура Есенина […]. Полы его блузы развевались, когда он перебегал с места на место. Иногда Есенин замирал и останавливался и обрушивался всем телом вперед. Все время вспыхивали в воздухе его руки, взлетая, делая круговые движения. Голос то громыхал и накатывался, то замирал, становясь мягким и проникновенным. И нельзя было оторваться от чтеца, с такой выразительностью он не только произносил, но разыгрывал в лицах весь текст.
Вот пробивается вперед охрипший Хлопуша, расталкивая невидимую толпу. Вот бурлит Пугачев, приказывает, требует, убеждает, шлет проклятья царице. Не нужно ни декораций, ни грима, все определяется силой ритмизованных фраз и яростью непрерывно льющихся жестов, не менее необходимых, чем слова. Одним человеком на пустой сцене разыгрывалась трагедия, подлинно русская, лишенная малейшей стилизации. И когда пронеслись последние слова Пугачева, задыхающиеся, с трудом выскользающие из стиснутого отчаянием горла: «А казалось… казалось еще вчера… Дорогие мои… Доррогие, хор-рошие», — зал замер, захваченный силой этого поэтического и актерского мастерства, и потом все рухнуло от аплодисментов. «Да это же здорово!» — выкрикнул Пастернак, стоявший поблизости и бешено хлопавший (до этого не очень-то чтивший Есенина. — Л. П.). И все кинулись на сцену к Есенину.
А он стоял, слабо улыбаясь, пожимал протянутые к нему руки, сам взволнованный поднятой им бурей» (С. Спасский).
Иван-царевич + Жар-птица = сказка
24 июня 1921 г. в Москву приехала всемирно известная танцовщица Айседора Дункан. Ей аплодировали в залах Лондона и Вены, Парижа и Нью-Йорка, Рима и Берлина, Рио-де-Жанейро и Афин. Газеты помещали отчеты о ее выступлениях на первой полосе, как самые главные новости. Критики не жалели похвал. Вот отрывок из одной из статей о ее творчестве: «Магия танца Айседоры Дункан так велика, что даже в современном театре она заставляет вас забывать, что вы заключены в этих дурацких стенах. Своей музыкой и движением она уносит вас с собой в дикие леса к богу Пану с его флейтой и танцующими нимфами, солнцу, ветру и любви.
С того момента, как начинает играть оркестр и раздвигается зеленый занавес, а по стенам на фоне задников цвета мягкого белого облака пролетает фигура, окутанная вуалью цвета солнечного или лунного луча или же лазури бледного рассвета, исчезают все скучные повседневные заботы и перед глазами встает огромная, величественная и простая картина зари человечества. […] Каждое движение ее полно такого великолепия и красоты, что ваше сердце начинает биться сильнее, глаза влажнеют и вы понимаете, что если даже ваша жизнь счастливая, такие дивные моменты выпадают раз во много лет. А затем фигура тает в зеленых складках занавеса, и вы вспоминаете, что, когда Айседора танцевала в Париже, великие художники и поэты, не стесняясь, плакали и поздравляли друг друга с редкой радостью. Самое необыкновенное — это впечатление, которое у вас остается от этой женщины, даже когда танец окончен и сцена пуста».
В СССР Дункан приехала не на гастроли, а, как она полагала, навсегда. Ей мало было личной славы — она хотела создать школу танца (не балета, а именно того танца, который исполняла она, без балетных условностей — только музыка и движения красивого, здорового, естественного человеческого тела). Она пыталась создать ее в Европе — не получалось. Школа требовала денег, а меценаты находились с трудом, и их денег всегда не хватало. И тут — телеграмма: «Русское правительство единственное, которое может помочь вам. Приезжайте к нам. Мы создадим вашу школу». Она не замедлила с ответом: «Да, я приеду в Россию и стану обучать ваших детей при единственном условии, что вы предоставите мне студию и все, что необходимо для работы».