Шрифт:
Я узнал об этом через два-три дня из рассказов тех, кто слушал иностранные «голоса». Говорили нечто невероятное: будто Горбачев пригласил А. Д. приехать в Москву и «приступить к своей патриотической деятельности». Я решил, что здесь ошибка, результат двойного перевода. Вероятно, было сказано: «…начать работать на пользу родине», а при переводе с русского на английский и обратно получилось «патриотическая деятельность». Узнав горьковский номер телефона — 266 95 60 — я, смеясь от счастья, позвонил А. Д. Спросил: «Когда же вы приедете?» Он ответил: «Елене Георгиевне нельзя выходить, если мороз ниже –10°. Вот обещают в понедельник потепление. Если так и будет — приедем во вторник утром». Повторяя какие-то полуосмысленные слова, я, уже в шутку, сказал: «Андрей Дмитриевич, а вы помните? Во вторник в 3 часа, как всегда, семинар. Ну, ладно, не принимайте всерьез, вы будете измучены, и вообще будет не до того».
Во вторник 23 декабря, как я знаю по рассказам, рано утром, еще в темноте Елену Георгиевну и Андрея Дмитриевича на вокзале встречала толпа фото-, кино-, теле- и просто репортеров. Тьму рассеяли фотовспышки. Разумеется, смешно было ожидать, что Сахаров приедет на семинар (я только потом увидел хроникальные кадры, в которых, вероятно, отвечая на вопрос какого-то репортера, еще на вокзале, он говорит: «Первым делом я поеду в институт»). Днем В. Я. Файнберг поехал к нему домой на своей машине, просто чтобы узнать, чем можно помочь (телефон в квартире был выключен). Но Сахаров заявил, что поедет в ФИАН.
Ничего не зная об этом, я пришел в Отдел в 2.30 и застал коридор, гудящим от невероятной новости: А. Д. уже здесь, в своей комнате, где на двери висела та же картонная табличка с его именем (уже пожелтевшая за 7 лет), что была до его ссылки. Стоял тот же старинный резной письменный стол, который перешел к нему после смерти Игоря Евгеньевича. Мы обнялись, и в том же состоянии радостного возбуждения я повел его в конференц-зал института на семинар, где уже собралось много народа. Все уже все знали и встретили Сахарова аплодисментами. Он сел на свое обычное место, а я как председательствующий стал говорить нечто беспорядочное. Начал, напомнив фразу, которую вразнобой произносят в массовых сценах артисты, изображающие толпу и ее говор: «Что говорить, когда нечего говорить». А потом рассказал почему-то, как мы с Игорем Евгеньевичем поставили Андрею Дмитриевичу на аспирантском экзамене «четверку» (см. выше). И сам спросил: «Боже мой, почему я это говорю?» Ритус воскликнул: «От полноты чувств». Все рассмеялись.
По совершенно случайному совпадению назначенный доклад был посвящен той самой барионной асимметрии мира, которой четверть века назад дал свое объяснение А. Д. Докладчик начал словами: «Как показал Андрей Дмитриевич…» (Вообще, все эти годы пугающее имя Сахарова, его работы открыто фигурировали на семинаре. Не только мы, но и многие другие физики в Москве тщательно следили за тем, чтобы нужные ссылки на его работы всегда помещались в статьях наших основных журналов — ЖЭТФ и «Успехи физических наук». Один раз во время горьковской ссылки А. Д., как академик — это его право, представил статью Б. Л. Альтшулера в журнал «Доклады Академии наук СССР». В данном случае возникло смятение, трудности, редакция колебалась, но все же удалось «пробить» эту статью, и она появилась с подзаголовком: «Представлено академиком А. Д. Сахаровым».)
А после семинара, радостных рукопожатий старых коллег, мы, четверо «старших», вместе с Андреем Дмитриевичем снова пошли в его кабинетик и начались бесконечные разговоры. (В своих воспоминаниях — см.: «Литературная газета», 19 декабря 1990 г. — А. Б. Мигдал пишет, что, узнав о приезде Сахарова, он и некоторые другие физики-теоретики поехали на этот первый семинар. Это неточно. Они, а также известные журналисты Ю. М. Рост и О. П. Мороз приехали на второй семинар, через неделю. Ю. М. Рост много тогда фотографировал.) А. Д. рассказал подробнее о разговоре по телефону с Горбачевым. Он приведен в его воспоминаниях, и повторять его здесь я не буду. Оказалось, Горбачев действительно сказал: «Возвращайтесь и приступайте к своей патриотической деятельности». Это означало полное признание правоты Сахарова, того, что он говорил 18 лет назад. Разговор этот замечателен широтой, с которой действовал Горбачев, и неизменным чувством собственного достоинства, с которым встретил свое освобождение Андрей Дмитриевич, сразу же заговоривший о других, о своих товарищах по правозащитному движению.
Я не буду писать о последних трех годах его жизни после ссылки. Они были уже у всех на виду. И хотя и здесь можно было бы рассказать немало интересного, нужно кончать — и так получилось слишком много.
Сахаров был подхвачен начавшейся у нас революцией (скромно называемой перестройкой), которую он провидчески призывал еще в 1968 г., основные идеи которой совпали с его идеями. Осуществлялись самые невозможные, нереальные мечты — гласность, свободные речи на митингах и демонстрациях, ликвидация всеохватывающей цензуры, свобода религии с возвращением храмов, конец конфронтации со всем «чужим» миром, ставшим нашим другом, — все то, что необходимо демократии, но недостаточно для нее. Оставалась (и остается) требующая многих десятилетий задача перевоспитания людей в духе демократической ответственности каждого за все общество, в духе глубокого правосознания и готовности к сознательному самоограничению в интересах общества, в духе терпимости к чужому мнению.
А. Д. Сахаров выступал как «посол перестройки» за рубежом — его слову верили ведущие государственные деятели Запада. Он выдвигал новые конструктивные идеи огромного значения. Нельзя не поражаться, читая материалы его выступления на «Форуме за безъядерный мир, за международную безопасность» уже в феврале 1987 г. Намечая пути к разоружению, обсуждая ядерную стратегию [3, с. 51], он выступал как специалист, и его идеи (отказ от «принципа пакета» и др.) были воплощены в международной политике нашей страны (конечно, я не могу судить, насколько они понимались и без него). В последующей бурной политической деятельности можно кое с чем в его конкретных действиях не соглашаться — никто, даже великие люди, не застрахованы от ошибок. Но он предстал перед всем миром — и прежде всего перед нашим народом — как символ чистоты и справедливости, чуждый политиканству (и потому его нельзя назвать «политиком», которому оно порой необходимо), невосприимчивым к поношениям, которыми осыпали его люди, остававшиеся в тисках прежней, десятилетиями вдалбливавшейся в них идеологии, не доросшие до подлинно демократического сознания.
Я хотел бы воспоминания об этом этапе закончить словами о чисто личных качествах Андрея Дмитриевича.
Ныне покойный товарищ А. Д. и по университету, и по аспирантуре М. С. Рабинович (см. его воспоминания в [1]) говорит, что в те времена он чувствовал себя по существу одиноким. Эти же слова я услышал недавно от Елены Георгиевны. В. Л. Гинзбург (см. его статью в [1]) считает, что к А. Д. применима характеристика, данная Эйнштейну его биографом А. Пайсом: apartness — обособленность, отстраненность. Действительно, часто, разговаривая с ним, особенно если речь шла не о чем-то обычном, бытовом, я испытывал ощущение, что в нем параллельно разговору идет какая-то внутренняя жизнь, и это отнюдь не снижало его внимания к тому, что говорилось. Просто он непрерывно перерабатывал внутри себя что-то, связанное с тем, о чем шла речь, и результат этой переработки высказывал очень скупо.