Шрифт:
А началось все просто. С невинного вопроса:
— Вы не помните точной даты первого летописного упоминания Москвы? Месяц хотя бы, если уж не число? — спросил меня на одном из заседаний Отделения тогдашний ученый секретарь ИИМКа, Павел Николаевич Шульц.
— Четвертое апреля 1147 года! — эта сакраментальная дата прочно сидела в памяти еще с миллеровских времен.
А дело было в том, что приближалось восьмисотлетие с того времени и его вознамерились отметить чрезвычайно пышно — как один из первых послевоенных всенародных праздников. Забегая вперед, скажу, что юбилей столицы всего прогрессивного человечества (как тогда говорили и писали) превратился в нечто самодовлеющее; в сиянии его лучей как-то даже не видно стало самого юбиляра — древней Москвы. Одно празднество сменяло другое, и даже начало их было перенесено на 8 сентября, чтобы лучше подготовиться. Почти на полгода позже действительной даты, до которой, кажется, никому не было дела.
Но в конце 1945 года еще мало кто чувствовал эту аляповатую самодовлеющую пышность, кроме, может быть, Самого (а он как раз любил такое), его ближайшего окружения и вообще тех, кому надлежало все устраивать и кто хорошо знал вкус великого вождя.
В такой обстановке директор Института истории материальной культуры Академии наук, Александр Дмитриевич Удальцов, чувствовал себя несколько неуютно: Москва все еще не была исследована археологически. В этом первом городе мира еще ни разу не было настоящих раскопок, тогда как в десятках других больших и малых городов — начиная с Киева и кончая Звенигородом — еще до войны, а то даже и во время нее Институт раскопки провел. В общем-то, ничего особенного тут не было, но если учесть лакейскую натуру Удальцова, положение его могло стать весьма щекотливым. Выход, казалось бы, прост: организовать раскопки в Москве. Но кто возьмется за них? Кто бросит свой, издавна облюбованный объект и возьмет этот новый — труднейший, ответственнейший, находящийся у всех на глазах? Ведь раскопки в Москве не только не обещали блестящих результатов, но и таили в себе массу трудностей.
Прежде всего — научных: наблюдения показали, что культурный слой города чрезвычайно перерыт и древнейшие наслоения нарушены, а может быть, и вовсе уничтожены более поздними земляными работами. Что бы там ни было, «читать эту книгу» наверняка будет непросто. Затем — организационных: в таком оживленном городе трудно найти место, где можно было бы копать, не нарушив движения, коммуникаций и пр. Да и финансовых: денег предусмотрено не было и взять вроде бы негде, а надо много. Наконец, по тогдашним представлениям, политических (а не полицейских?) — ведь Кремль был резиденцией Сталина. Но главное — трудностей морально-персонального плана: кто конкретно будет работать? Раскопки в Москве начисто лишены поэзии археологической экспедиции. Ни тебе древних башен (Кремль исключается), ни уединенно стоящего над маленькой речкой городища, ни езды на верблюдах, ни житья в палатке, ни вечерних бесед у костра, ни ночной рыбной ловли. Ни, наконец, полевого довольствия, а это тоже немаловажно. Выезжая даже в ближнее Подмосковье (не говоря уже о более удаленных местах), археолог получает дополнительную оплату. В Москве работать труднее, а полевых платить не будут, поскольку работник-то не едет никуда.
Когда-то Москвой занимался Арциховский, возглавлявший наблюдения при строительстве метро. Но он прочно осел на раскопках Новгорода. Работал здесь и Рыбаков, но сейчас он был, кажется, совсем вне института и (о, ужас!) думал возглавить раскопки в Москве, но от Исторического музея. Не остаться бы вовсе на бобах!
Тут-то и начали говорить со мной. А я, не подозревая всех этих личностных сложностей, только и мечтал вернуться в лоно родной археологии. Сначала говорили полунамеками. Например, Киселев, ставший тогда заместителем директора ИИМК, встретив меня в коридоре, как бы случайно спрашивал, есть ли у меня звание старшего научного сотрудника, и тем давал понять, что они уже думали только, на какую должность меня зачислить — младшим или старшим. Я-то пошел бы и младшим — так хотелось в «родной» институт.
И вот осенью 1946 года свершилось. Но прежде, чем оформить перевод, Толстов попытался меня образумить:
— Хорошо. Если уж так не хотите оставаться ученым секретарем, оставайтесь старшим научным. Переведем вас в сектор Богданова.
Нет. Я и этого не хотел. Если бы я знал тогда, что лет через десять буду счастлив занять эту должность! Впрочем, кажется, никто этого не знал. И Удальцов, надо отдать ему справедливость, тоже.
Пять лет — небольшой срок. Но для меня это было, пожалуй, лучшее время жизни. Наверное, неправильно мы считаем, что счастливые времена текут быстрее. Мне и теперь, на таком большом расстоянии, эти пять лет кажутся и светлыми, и длинными. Только эти годы — за всю жизнь — я работал безраздельно над любимой темой, был занят только ею, почти свободен от обрыдшей уже административной работы, не нуждался в постороннем заработке, чтобы прокормить семью.
Притом нельзя сказать, что я не участвовал в общих делах института: по старой памяти меня не раз оставляли замещать ученого секретаря института, назначали в разные оргкомитеты, дважды избирали председателем месткома. Даже стихи в стенгазету писал.
Но было у меня тогда главное дело — раскопки в Москве.
Хлопоты о них начались еще до оформления моего перевода. В Моссовет написали письмо с объяснением важности раскопок и просьбой помочь деньгами. Ответили очень скоро: позвонил помощник председателя Моссовета Попова Михайлов и сказал, что деньги-то нашлись бы, но как-то неудобно городскому Совету финансировать Академию наук Союза. А вот нет ли какого-нибудь учреждения системы Моссовета, которому можно эти средства направить? Тут помогли уроки покойного Миллера. Конечно же Музей истории и реконструкции Москвы! И коллекции туда отдадим! Так уладили первый, главнейший вопрос. Но оставалось еще немало. В послевоенной Москве очень трудно было с рабочей силой. Где взять землекопов? И тут Михайлов помог, направив на раскопки целую бригаду рабочих — наполовину вербованных, наполовину — отбывавших принудительные работы. А кое-кого удалось привлечь и по вольному найму. И откуда взять научных сотрудников, если те немногие, что есть в институте, заняты в других экспедициях, а в музее археологов вообще нет?
В размышлениях такого рода я вышел как-то из института и вдруг увидел… Петра Засурцева в военной форме, в орденах, идущего к метро.
— Вот демобилизовался и еду в Сокольнический парк оформляться на прежнюю работу — зав. лекторием, — сказал он после первых приветствий.
— Зав. лекторием! Как тебя туда занесло после Новгорода?
— Направили, знаешь. Артемий как-то меня лучше не устроил. Оттуда и мобилизовали, хоть мы с директором парка были уверены, что не возьмут: как же, мол, лекционная работа? Ха-ха!
— А хочешь снова копать?
— Конечно, хочу!
— А лекционная работа?
— Да хрен с ней! И без меня пойдет!
В тот же день Киселев зачислил Засурцева младшим научным сотрудником и дал мне в помощники. Особенно оценил он партийность Петра: создавалась институтская парторганизация.
Потом появились и другие: А. В. Никитин, Л. А. Ельницкий, В. Б. Гиршберг, А. И. Першиц (кроме Никитина — все временные).
Однако еще до того, как экспедиция «обросла» сотрудниками, ей предстояло пережить первый (и не последний, увы!) кризис. Рыбаков решил опередить нас и первым начать раскопки. Главный подвох был в том, что он хотел копать в устье Яузы, где еще до войны мы с Миллером вели археологические наблюдения и где теперь (что ему было известно) собирались заложить раскоп. Казалось, удар смертельный. Рыбаков был тогда в расцвете своего таланта. Недавно вернулся из эвакуации, где блестяще защитил докторскую диссертацию [137] , принесшую ему в дальнейшем и Сталинскую премию, и член-корреспондентство. Молодой еще, энергичный и обаятельный, он был общим любимцем. В особенности любил его Греков. А что представлял собой я? Но… «Чужое место! Он хотел занять чужое место! Использовать чужие разведки!» — это настраивало археологов против Рыбакова. Так ведь и каждый за себя не может быть спокоен: чего еще захочется Борису! (Впоследствии он и проявил-таки аппетит.) И было принято соломоново решение — во всяком случае, по своей неповторимости: на один и тот же археологический объект были даны два разрешения («открытых листа») — Рыбакову и мне. Не один на двоих (так бывало не раз), а каждому отдельно, как будто другого и не было. Один бог знает, к каким недоразумениям и столкновениям это могло повести. Но споров не последовало. Я спросил Рыбакова, как старшего, где он желает работать. Он выбрал место во дворе, где жил Монгайт, а позже, узнав, что я хочу начать от церкви Никиты, попросил оставить еще и на той площадке маленький участочек. Так он не раскопан и по сей день.
137
Б.А. Рыбаков защитил докторскую диссертацию на тему «Ремесло Древней Руси» (1943, опубл. в 1948 г.).