Шрифт:
Вечные, истинно человеческие, нравственные законы в той же мере далеки от сознания детей, как были от сознания отцов. Ничего нового дети пока не открыли. Но они обнажили старое, тайное. Что это значит? Лицемерие, ложь – разрушены. Да, но в старом прикрывании не было ли, кроме дурного лицемерия – хорошего стыда? Не было ли подсознательного чувства, что существует какая-то настоящая нравственность, истинные ее законы, которым жизнь не соответствует? Все равно чем – но надо прикрыть это несоответствие, затаить… У детей же нет стыда. Значит ли это, что они не чувствуют несоответствия, внутренней дисгармонии между своими желаниями и своею жизнью? У них нет стыда. А что, если эта потеря стыда, это обнажение и заголение, – последнее заголение покойничков Достоевского в рассказе «Бобок»?
«Ах, как интересно, ах, давайте ничего не стыдиться. Когда же мы начнем не стыдиться?» Покойничкам нечего было терять, все равно через два-три месяца им предстояло «уснуть» уже навеки, а «последним милосердием» они воспользоваться не желали…
Неужели у нашей юности, у новых аморалистов, у членов «молодого кружка» – та же покойницкая психология? Страшные мысли…
Но они несправедливы, слава Богу.
Ведь самый аморализм – только легкая струя этого течения. Вероятно, в литературе она ярче, нежели в самой жизни. Нет никаких решений, никаких еще ответов у молодежи: только вопросы, и вопросы важные, настоящие, остро поставленные…
Главнейший признак того, что наша молодость действительно живет, действительно смотрит дальше отцов и может создать новые устои жизни, это – ее страдание. Покойнички в «Бобке» нимало не страдали, до крайности были довольны собою и своим положением. А я вряд ли ошибусь, предположив, что все, сплошь, за немногими исключениями, все выросшие «дети» наших дней – переживают беспримерно-глубокую трагедию личности; редкая из этих трагедий видна: сколько их так и кончается в подполье! И, конечно, это не только трагедия «о личности», это общий трагический узел, завязывающийся пока только в личности, и с которым одинокая, не дошедшая до своего полного развития личность часто не может справиться. Однородное, схожее страдание у многих, хотя каждый из этих многих еще одинок. Подлинное страдание у автора «Антихриста», подлинная мука у сочиненного будто бы студента в «Записках друга». И страданье воистину смертное. «Записки» выдуманы, студент не застрелился… а мы вот знаем же, чувствуем, что он застрелился, и сейчас стреляется, самым действительным и реальным образом, в комнате четвертого этажа, на Забалканском, ход со двора… И еще кроме него, в Харькове, гимназист четвертого класса, сын достаточных родителей… И еще – да что их называть! Завтра в газете прочтем краткое сообщение, если попадется на глаза.
«А попечитель учебного округа даже не знает о невероятном количестве самоубийств среди молодежи». Такой до грубости наивной фразой обмолвился недавно один из членов «молодого кружка». Уж не ирония ли это? Причем тут попечитель? Если бы все дело было в том, что педагогическое начальство плохо – то, ей-Богу, не стоило бы все это ни серьезного внимания, ни разговоров. Оставляю вышеприведенную фразу на совести автора.
Нет, дело касается не столько министерства народного просвещения, сколько всех думающих и чувствующих людей нашего переломного времени. Вопросы, которые с такой мукой, с такой новой остротой встают перед молодежью, вечные, неразрешенные – но непременно разрешаемые каждым временем в меру общего сознания. Подрастающее поколение, юность, предоставленная себе одной, с ними не справится. Они ее задавят.
Где же люди? Не отцы только, но люди, личности? Чем они заняты? Какими «делами»? Внешней культурной постепеновщиной? Или безыдейной наукой? Или внеидейной революцией? Или просто спят?
Увы, безумцы! «Дом горит», но не тот, где живут молодые, а их. И даже не горит, а тлеет; даже не тлеет, а просто гниет. Но рухнет непременно.
Все, что живет вне живых мыслей – обречено на разрушение, обращено к прошлому. Вне мыслей – или, как говорили прежде, вне идей, – нет движения истории, движения истинной культуры.
Страданья, ошибки, борьба юного поколения нашего обращены к будущему, – потому что это страданья живых людей и трепет живых мыслей.
Добрый хаос *
«В наши дни общего разложения и распада…»
Только эти слова и читаешь во всех газетах, журналах, сборниках. Только и слышишь ноющие и брюзжащие голоса всякого сорта интеллигенции. Обывателя мы меньше слышим, но, конечно, и он ноет. Ноют партийники. Такие самоуверенные люди, как авторы сборника «Литературный распад», – и те ноют, скрывая, впрочем, нытье за бранчли-востыо. Бранят они всех и всё, кроме себя и своего, но брань эта, увы не «звучит гордо». Трещинка чуется. О «всеобщей растерянности» пишет и Неведомский. Проговаривается, что даже такой «вечный и всемирный художник-дуб» (странное сравнение!), как Л. Андреев, – являет признаки несомненной растерянности. Луначарский – и говорить нечего, – недоволен. Литературой – сплошь; и мистикой ее, и декадентством, и безобщественностыо, и – чем еще? Да решительно всем. Л. Андреева он прямо хватает дерзновенной рукой за венец. Конечно, не в одной литературе, а везде, по мнению недовольных, – «тьма». Большинство откровенно ноющих «писателей» довольствуются тем, что разрисовывают эту «тьму» длинно, усердно, – и на том кончают. Читателю остается или не внять, passer outre [56] , или поникнуть в отчаянии и замереть. Пессимисты скрытые совершенно так же расписывают тьму; разве лишь с большей смелостью ругаются, всех без разбора кидая в одну темную кучу… но потом они вспоминают, что надо быть бодрыми, нельзя же все отрицать; ведь есть же, мол, у нас положительный идеал, которому мы не изменили. И вот, в последнюю минуту, уже совсем кончая, такой писатель непременно прибавить строчку: «Но есть свет истинный; идеология рабочего класса – вот свет истинный, и тьма не объемлет его». Следует подпись. Дело сделано.
56
пройти мимо (фр.).
Я совсем не собираюсь обсуждать, тьма или свет «идеология рабочего класса». Но позвольте, если эта идеология даже и самая светлая точка, то куда же этой точке сию минуту справиться с океаном тьмы, наполняющей, по мнению того же писателя, всю жизнь сплошь? И уж если Л. Толстой до сих пор не мог добиться, чтобы все люди «сговорились» и приняли его идеологию, его истину, которая, как-никак, а пошире всякой классовой истины, – то неужели искренна эта наивная надежда, что все люди вдруг сговорятся и просветятся «идеологией рабочего класса»? Да еще такие сплошь скверные, глупые, преисполненные тьмы и почти идиотизма люди (за малым исключением), какими их только что показал критик?
Нет, конечно, никакой надежды тут нет. Знает пишущий, что ничего из его заявления не выйдет. Написал для себя, чтобы сказать, что он-то свое помнит, и не во «тьме». Как-то г. Португалов в покойной «Нашей газете» упрекал одного из подобных критиков, г. Иорданского, за пустоту, ветхость и банальность «положительных» фраз. Это правда, они и стары, и общеизвестны, и коротки. Но что же делать, если других нет? А надо же чем-нибудь, говоря о растерянности, прикрыть свою собственную?
Думается мне, если захватить кого-нибудь из уверенных соц. – демократов, – вроде Луначарского хотя бы, – врасплох и сразу спросить его: «А ну-ка, покажите, где и какой у вас твердый камень, на котором вы стоите среди зыбкого болота во тьме?» – спрошенный растеряется и ответит… как Гапон, которого в упор спросили: «А вы, батюшка, в Бога веруете?» «Я… я ищу его…» – растерянно пробормотал он.