Шрифт:
Гай Юлий Цезарь. Художник П.-П. Рубенс
Пока же найдется хоть один человек, достаточно смелый, чтобы защитить тебя, ты будешь жить, будешь жить так, как живешь теперь, отовсюду окруженный крепкими караулами, которые я расставил вокруг тебя, чтобы лишить тебя возможности что-либо предпринять против государства. Мало того: много глаз, много ушей будут – незаметно для тебя – зорко и чутко следить за тобой, как они и делали это до сих пор…
В самом деле, Катилина, на что еще можешь ты возлагать свои надежды, видя, что ни мрак ночи не в состоянии скрыть нечестивые действия твоего заговора, ни стены частного дома – схоронить хотя бы его голос, видя, что всюду врывается свет, что все пробивается наружу? Пора тебе, верь мне, отказаться от своего плана, бросить всякую мысль о резне и поджогах. Все улики налицо; яснее дня для нас картина всех твоих замыслов, и я ничего не имею против того, чтобы теперь же поделиться ею с тобой. Ты помнишь, я в 12-й день до ноябрьских календ сказал в сенате, что в определенный день – а именно в 8-й до тех же календ – поднимет знамя восстания Гай Манлий, твой телохранитель и приспешник в твоих преступных планах; что же, Катилина, ошибся ли я, не только в самом факте, как он ни важен, отвратителен и невероятен, но – что гораздо эффектнее – в сроке его наступления? Затем я же сказал в сенате, что ты днем избиения оптиматов назначил 5-й день до ноябрьских календ, вследствие чего многие из членов знати оставили на этот день Рим не столько ради спасения собственной жизни, сколько в видах противодействия твоим планам. Можешь ли ты отрицать, что ты в этот день, отовсюду окруженный моими караулами и другими доказательствами моей бдительности, не мог даже шевельнуться с враждебной государству целью? а между тем ты говорил, что ввиду ухода остальных ты удовольствуешься избиением тех из нас, которые остались! Затем, когда ты в самые ноябрьские календы предпринял ночное нападение на Пренесте, твердо рассчитывая овладеть этим городом, и наткнулся на охранявшие его гарнизон, сторожевые пикеты и ночные караулы – догадался ли ты, что это были мои люди, отправленные туда по моему распоряжение? Вообще ты ничего не можешь не только исполнить, но даже предпринять, даже задумать, о чем я не получил бы известия, мало того – вполне ясной и осязательной картины. Теперь позволь поделиться с тобой событиями той запрошлой ночи: ты тотчас увидишь, что я с гораздо большею бдительностью охраняю государство, чем ты под него подкапываешься. Итак, я утверждаю, что ты в запрошлую ночь отправился в Косовщики… я буду вполне откровенен: в дом Марка Леки, что туда же сошлось еще немало участников в вашем безрассудном и преступном плане: можешь ты это оспаривать?.. Что же ты молчишь? Скажи, что это неправда; улики у меня есть. Я здесь, в этом самом сенате, вижу кое-кого из твоих тогдашних сообщников… О боги бессмертные! Где мы? в каком городе, в каком государстве живем? Здесь, сенаторы, здесь, среди нас, в этом священнейшем и важнейшем совете вселенной есть люди, помышляющие о нашем поголовном избиении, о гибели города, о гибели всей нашей державы! И я, консул, их вижу, предлагаю им высказать свое мнение о государственных делах, не решаюсь уязвить их даже словом – их, которых давно следовало сразить железом!.. Итак, Катилина, ты был в ту ночь у Леки, разделил Италию по частям, указал, кому куда следует отправиться, наметил тех, кого ты решил оставить в Риме, а равно и тех, кого хотел увести с собой, разделил город, в видах поджога, на участки, подчеркнул свою решимость вскоре также оставить Рим, сказал, что только моя жизнь заставляет тебя несколько отложить свой отъезд. Нашлось двое римских всадников, взявшихся освободить тебя от этой заботы: они обещали в ту самую ночь, незадолго до рассвета, убить меня в моей постели. Не успело разойтись ваше собрание, как я уже обо всем был извещен. Я усилил стражу, оберегавшую мой дом, и тем, которых ты рано утром ко мне прислал с поклоном, велел отказать; были же это те же самые, которых я заранее назвал многим высокопоставленным лицам, предсказывая, что они придут ко мне в это самое время.
Римлянин. Фрагмент античного бюста
Гай Юлий Цезарь. Фрагмент античной статуи
Юпитер. Античный бюст
Теперь, Катилина, продолжай свое дело, оставь, наконец, наш город; ворота открыты – уезжай. Слишком уже стосковался по тебе, своем начальнике, твой Манлиев лагерь. Уведи с собой также и всех своих единомышленников, а если не всех, то как можно больше; очисти город! Ты избавишь меня от тяжелой заботы, если только стены Рима будут между тобой и мной. А среди нас ты уже долее жить не можешь: этого я никоим образом и ни под каким видом не дозволю. Мы и то должны ревностно благодарить бессмертных богов, и прежде всего присутствующего среди нас Юпитера Становителя, древнейшого стража нашего города, что мы столько раз избегли этой столь гнусной, столь жестокой, столь гибельной для государства язвы: нельзя допустить, чтобы его благополучие еще далее подвергалось опасности. Когда я, Катилина, был назначенным консулом, и ты злоумышлял лично против меня – я защищался не государственной силой, а своей частной осмотрительностью. Когда, затем, в последние консульские комиции ты хотел убить на Марсовом поле и меня, консула, и твоих конкурентов – я воспротивился твоим преступным замыслам с помощью той охраны, которую мне предложили мои друзья, не поднимая всенародной тревоги. Вообще, сколько раз ты ни нападал на меня – я собственными силами отражал твое нападение, хотя и сознавал, что моя гибель будет сигналом великих бедствий для государства. Но теперь ты уже открыто угрожаешь всему государству, ты и храмы бессмертных богов, и здания города, и жизнь всех граждан, и всю Италию обрекаешь на гибель и разорение. Вот почему я – так как обстоятельства еще не дозволяют мне прибегнуть к самой простой и в то же время наиболее свойственной моей власти и традиции наших предков мере – хочу пустить в ход другую, с нравственной точки зрения более мягкую, а с точки зрения государственного благополучия более полезную. В самом деле, если я прикажу тебя казнить, то остальная горсть заговорщиков останется в нашем государстве; если же ты, повинуясь моему неоднократному приглашению, уйдешь, то и эта большая и зловредная лужа, заражающая наше государство, – твоя свита – будет выкачана. В чем же дело, Катилина? Ведь я приказываю тебе сделать именно то, что ты уже сам от себя собирался сделать; и ты еще медлишь? Консул приказывает врагу уйти из города. – «Уж не в изгнание ли?» – спрашиваешь ты. – Нет этого я не приказываю; а впрочем, если тебе угодно узнать мое мнение, то – советую.
Гай Юлий Цезарь. Гравюра
Да, советую. Я не вижу ничего привлекательного для тебя в этом городе, где – если не считать твоей шайки бесчестных заговорщиков – все тебя боятся, все тебя ненавидят. Да и может ли быть иначе? Твоя жизнь заклеймена всеми знаками семейного позора, твоя слава забрызгана грязью всевозможных неопрятных проделок. Нет сладострастного зрелища, которым бы ты не осквернил своих глаз, нет преступления, которым бы ты не замарал своих рук, нет разврата, в который бы ты не погрузился всем своим телом; стоило неопытному юноше запутаться в соблазнительных сетях твоей растлевающей дружбы – и ты с кинжалом в руке звал его на путь злодейства, ты нес пред ним факел по тропинке порока. Да что об этом говорить! Не ты ли, очистив смертью прежней жены свой дом для нового брака, завершил это преступление другим, неслыханным злодеянием? Его я называть не буду; пусть оно так и остается схороненным под покровом молчания, чтобы люди не думали, что такая гнусность могла и возникнуть в нашем государстве, и, возникнув, остаться безнаказанной. Равным образом оставляю в стороне и то полное материальное банкротство, которому предстоит обрушиться на тебя в ближайшие иды; перехожу к тем твоим деяниям, которые связаны не с порочностью и бесславием твоей частной жизни, не с затруднительностью и позорностью твоего имущественного положения, а с высшими интересами государства, с жизнью и благополучием каждого из нас.
Традиционный древнеримский костюм. Раскрашенная гравюра
Можешь ли ты, Катилина, с удовольствием смотреть на один и тот же свет дня, дышать одним воздухом с этими сенаторами, которые – как тебе известно – все знают, что ты с кинжалом в руке стоял на комиции накануне январских календ в консульство Лепида и Тулла, что ты навербовал шайку с целью убить консулов и руководителей государства, что исполнению твоего безумного злодеяния воспрепятствовало не раскаяние, не робость с твоей стороны, а только счастье римского народа? Но оставим это дело, благо ты сам его затмил позднейшими, многочисленными и явными злодействами; сколько раз ты пытался убить меня в мою бытность и назначенным, и действительным консулом! сколько раз я от твоих ударов, направленных, казалось, с неизбежной меткостью, спасался – можно сказать, ловким поворотом, чуть заметным движением тела! Ничего ты не исполнил, ничего не достиг – а все-таки не можешь отказаться от своих замыслов и поползновений.
Гней Помпей Великий. Фрагмент античного бюста
Сколько раз у тебя вырывали из рук твой кинжал, сколько раз он, благодаря случайности, сам из них выскользал и падал; и тем не менее ты все еще не можешь без него обойтись. Уж не знаю, каким таинственным обрядом, каким обетом ты его освятил, что считаешь необходимым вонзить его именно в грудь консула!
А в настоящее время – какова твоя жизнь? Ты видишь, я хочу говорить с тобою таким тоном, точно мною руководит не справедливое чувство гнева, а незаслуженное тобой милосердие. Ты только что явился в сенат; приветствовал ли тебя кто-нибудь из этого столь людного собрания, из стольких твоих друзей и близких? Никто такого обращения с сенатором не запомнит; и ты все еще ждешь оскорбительного слова, ты, раздавленный этим грозным молчаливым приговором? Но это не все: не успел ты войти, как эти скамейки опустели; не успел ты сесть, как все консулары – столько раз намеченные тобой для убийства! – оставили пустым и безлюдным тот конец залы, где ты сидел; как думаешь ты отнестись к этой встрече? Боже! да ведь если бы мои рабы смотрели на меня с таким отвращением, с каким на тебя смотрят все твои сограждане, – я предпочел бы покинуть свой дом; а ты не считаешь нужным оставить город? Если бы я даже безвинно стал предметом такого ужасного подозрения, такой тяжкой ненависти своих сограждан, я предпочел бы лишить себя возможности их видеть, чем чувствовать на себе их неприязненные взоры; а ты, признавая, под гнетом твоей отягченной преступлениями совести, справедливой и с давних уже пор заслуженной эту всеобщую ненависть, не решаешься отказаться от вида и общества тех, глаза и чувства которых ты оскорбляешь своим присутствием? А ведь я думаю, если бы твои родители относились к тебе с непримиримой ненавистью и недоверием, ты бы удалился куда-нибудь, чтобы уйти с их глаз долой; теперь же наша общая родительница – отчизна – ненавидит тебя и не доверяет тебе, убежденная, что уже с давних пор ее убийство составляет единственный предмет твоих помыслов, – и ты не хочешь преклониться перед ее волей, смириться перед ее приговором, уступить ее силе? Она, Катилина, молчит, но в ее молчании ты должен прочесть следующие, обращенные к тебе, мысли и слова: «Вот уже несколько лет как ни одно преступление не было совершено помимо тебя, ни одно позорное событие не обошлось без тебя; тебе одному сходили беспрепятственно и безнаказанно и избиения стольких граждан, и притеснения и грабежи союзников; ты проявлял свою силу не только в издевательстве над законом и судом, но и в их попрании и низвержении. Все прежнее, как оно ни было невыносимо, я по мере своих сил выносила; но теперешнее положение, когда я вся дрожу из-за тебя одного, когда при каждом шорохе люди испуганно называют Катилину, когда все возможные против меня козни сосредоточены в твоем преступном замысле – мне невмоготу; уйди же, освободи меня от этого страха – если он основателен, чтобы мне не погибнуть, если же нет, то хотя для того, чтобы мне, наконец, свободнее вздохнуть». Если бы, повторяю, отчизна обратилась к тебе с этими словами – ты не счел бы нужным уважить ее волю, даже лишенную возможности опереться на силу? А как ты думаешь: подлинно ли она этой возможности лишена? Ты сам предложил подвергнуть тебя добровольному аресту, сам – ввиду тяготеющего над тобой подозрения – проявил желание поселиться у Мания Лепида; получив отказ от него, ты осмелился даже прийти ко мне и предложил мне содержать тебя под стражей в своем доме. Когда же и я тебе ответил, что никоим образом не могу безопасно пребывать в одном и том же доме с тобой, я, считающий величайшей опасностью для себя то, что нас с тобой окружает одна и та же городская стена, – ты обратился к претору Метеллу. Будучи отвергнут и им, ты переехал к твоему товарищу, почтенному Квинту Метеллу; он, дескать, сумеет и с достаточной бдительностью уследить за тобой, и с достаточной осторожностью предупредить твои замыслы, и с достаточной энергией их обуздать. Но как же ты думаешь, далеко ли ушел от тюрьмы и каков тот, кто сам счел себя достойным ареста?
Римлянин. Фрагмент античного бюста
Гней Помпей Великий. Фрагмент античного бюста
Римлянин с бюстами предков. Фрагмент античной статуи
Вот каковы твои дела, Катилина; и ты все еще не решаешься – если у тебя не хватает духу покончить с собой – уйти куда-нибудь в дальние края, провести в скитаниях и одиночестве эту свою жизнь, которую ты спас, но для которой ста казней было бы мало?
(Голос Катилины: «Доложи!»)
«Доложи сенату», – говоришь ты; вот, значит, чего ты требуешь, давая этим понять, что если это сословие принудит тебя к изгнанию, то ты готовь ему повиноваться. Нет; докладывать я не стану – это было бы несогласно с моими принципами, но все-таки я заставлю тебя догадаться, как сенаторы настроены к тебе.
(После паузы, громовым голосом.)
Уйди из города, Катилина, освободи государство от страха! Отправляйся – если тебе нужно это слово – в изгнание!