Шрифт:
– Мне очень хотелось идти в Ломбардию…
Гавацци и другие стоявшие на трибуне, перебили его словами:
– Анджело Брунетти должен остаться здесь, нам легче будет там, когда он будет здесь.
– Да, – продолжал il popolano [163] , – я не могу идти… ну что же я сделаю для войны, romani? У меня есть сын, `e mio sangue [164] , я его отдаю отечеству, пусть он идет в первых рядах.
163
простолюдин (итал.). – Ред.
164
это моя плоть и кровь (итал.). – Ред.
Он обнял юношу. Гавацци пожал руку Чичероваккию – и утер слезу. Народ грянул: «Viva Cicerovacchio!» Раздраженный и взволнованный с утра, я не вытерпел, слезы катились у меня градом – и верите ли? – теперь, вспоминая, я плачу. Это одна из лучших минут того времени [165] .
Под одной из арок сидели несколько человек за столом, покрытым сукном и осененным знаменами Ломбардии и Италии, тут толпилась молодежь записываться, каждому давали для отметки кокарду; на дворе смеркалось, зажгли факелы около этого странного рекрутского набора, народ остался в полутемноте, ветер качал знамена, испуганные птицы, непривычные к таким посещениям, кружились над головой, и все это – обнятое исполинской рамой Колизея…
165
После взятия Рима Чичероваккио и его сын отправились в Ломбардию – Гарибальди делал там последние усилия с своими легионерами противустоять лавине белых мундиров, отступая, как раненый лев. Середь этих битв бесследно исчезает Чичероваккио и его юноша; в 1856 открылось только, что герой popolano и мученик-сын были расстреляны без всякого суда австрийскими офицерами! (1858).
Многие матери недочлись в этот день своих сыновей. Один из редакторов «Эпохи» рассказывал мне, что, когда он воротился в редакцию, он нашел на столе письмо к одному из собственников журнала; нисколько не подозревая содержания, редактор занес ему его; письмо было от семнадцатилетнего молодого человека к своему отцу, он писал: «Любезные родители, ваш Тит записался в ополчение; простите меня, я чувствовал, что не нашел бы силы расстаться с вами, если б я пришел проститься и увидел ваши слезы, – я поступил в ломбардский отряд, который нынче отправляется на почтовых».
На третий день, часу в четвертом утра, меня разбудил барабанный бой; я открыл окно, первые вольные отряды выступали; разумеется, об мундирах никто и не думал, – ранец, ружье, тесак, патронташ и большая кокарда на шляпе составляли всю форму. Народ провожал их, ополченцы, вероятно, гуляли всю ночь, у некоторых были еще зажженные факелы, патер Гавацци шел вперед. На Piazza del Popolo ударили сбор, построили ратников в колонну, полковник объехал верхом ряды, все вместе было что-то не весело и сумрачно, небо было покрыто тучами, резкий, холодный утренний ветер дул перед восхождением солнца, женщины плакали, мужчины жали руки, целовались.
– Трррр-рам-там, там, трррр-рам, – колонна двинулась, а жители стали расходиться, у всех было тяжело на душе, все приуныли, все думали, сколько-то воротится из этих свежих, молодых людей и кто именно воротится. Война – свирепое отвратительное доказательство безумия людского, обобщенный разбой, оправданное убийство, апотеоза насилия, – а человечеству еще придется подраться прежде возможности мира!
На всех площадях выставлены большие столы для приношения вещей и денег; приносят бездну, я видел золотые и серебряные вещи, медные байокки и груду скудов на Piazza Colonna.
Пий IX дозволял отправиться волонтерам, но не приказывал (как объясняла официальная газета), ибо святой отец не считает совместным с своим званием объявить войну. Странное явление в истории этот Пий IX; два-три благородных порыва, два-три человеческие действия поставили его во главу итальянского движения, окружили его любовью, ему стоило только продолжать, по крайней мере не мешать; нет, слабые плечи его ломятся под тяжестью великого призвания. Он стоит на рубеже двух сильных потоков, и то один уносит его с собою, то другой. Великая судьба его преследует, навязывает ему свои дары, а он упорно отказывается, вредит делу и себе. Пусть бы он удалился куда-нибудь. Из благодарности за светлые минуты начального risorgimento память его осталась бы незапятнанною, неосмеянною. Пора, наконец, понять, что невозможно быть папой и человеком, царем и гражданином, что тут есть неразрешимый антагонизм.
Я был на площади св. Петра, когда папа глубочайшим образом оскорбил ополчение, отказываясь благословить знамя их. Есть в жизни торжественные минуты, требующие такой полноты и такого сочетания всех элементов, – минуты, в которые так натянуты все нервы, все чувства, что малейшая неудача, малейший несозвучный тон, который в обыкновенное время прошел бы едва замеченным, страшно действует, огорчает, сердит. Именно в такую-то минуту св. отец и оскорбил римлян. Дело кончилось тем, что благословение украли, начальники колонны подошли под благословение Пия, когда он выходил из кареты, у них в руках были знамена, Пий благословил их, а не знамена!
Я смотрел на всю эту комедию и от души желал этому благонамеренному старику, или этой старой бабе, называемой Pio nono, не только честной, но и скорой кончины для того, чтоб он мог дать добрый ответ на страшном судилище истории.
После выхода волонтеров, в числе которых ушла доля чивики, Рим опустел, сделался еще угрюмее, весна поддерживала нервное раздражение, столько же, сколько ломбардские новости. Сообщения были отрезаны войною, ожидание, страх волновали всех; на улицах вслух читались журналы, мальчики бегали с новостями и кричали: «La disfatta di Radetzky – un baiocco! Un baiocco per la disfatta degli Austriachi! La fuggita del arciduca Raniero – un baiocco e mezzo! La repubblica proclamata in Venezia, evviva il Leone di S. Marco! Due, due baiocchi!» [166] – С утра бежишь на Корсо слушать выдуманные и невыдуманные новости – и веришь и не веришь; а тут каждая иностранная газета приносит одну весть мудренее другой. Таким взволнованным, оживленным и ждущим необыкновенного еду из Рима.
166
«Поражение Радецкого – байокко! Только один байокко за поражение австрийцев! Бегство эрцгерцога Раньеро – полтора байокко! В Венеции объявлена республика! Да здравствует Лев св. Марка! Два, два байокко!» (итал.). – Ред.