Шрифт:
Он писал к своему отцу и к девушке, которую любил. Письмо к отцу я читал, – ни одной фразы, величайшая простота; он кротко утешает старика, как будто речь не о нем самом.
Католический священник, который ex officio [111] ходил к нему в тюрьму, человек умный и добрый, принял в нем большое участие и даже просил Палмерстона о перемене наказания, но Палмерстон отказал. Разговоры его с Бартелеми были тихи и исполнены гуманности с обеих сторон. Бартелеми писал ему: «Много, много благодарен я вам за ваши добрые слова, за ваши утешения. Если б я мог обратиться в верующего, то, конечно, одни вы могли бы обратить меня; но что же делать… у меня нет веры!» После его смерти священник писал одной знакомой мне даме: «Какой человек был этот несчастный Бартелеми! Если б он дольше прожил, может, его сердце и раскрылось бы благодати. Я молюсь о его душе!»
111
по должности (лат.). – Ред.
Тем больше останавливаюсь я на этом случае, что «Times» с злобой рассказал насмешку Бартелеми над шерифом.
За несколько часов до казни один из шерифов, узнав, что Бартелеми отказался от духовной помощи, счел себя обязанным обратить его на путь спасения и начал ему пороть ту пиетистическую дичь, которую печатают в английских грошовых трактатах, раздаваемых даром на перекрестках. Бартелеми надоело увещание шерифа. Апостол с золотой цепью заметил это и, приняв торжественный вид, сказал ему:
– Подумайте, молодой человек, через несколько часов вы будете не мне отвечать, а богу.
– А как вы думаете, – спросил его Бартелеми, – бог говорит по-французски или нет? Иначе я ему не могу отвечать.
Шериф побледнел от негодования, и бледность и негодование дошли до парадного ложа всех шерифских, мэрских, алдерманских вздохов и улыбок, – до огромных листов «Теймса».
Но не один апостольствующий шериф мешал Бартелеми умереть в том серьезном и нервно поднятом состоянии, которого он искал, которое так естественно искать в последние часы жизни.
Приговор был прочтен. Бартелеми заметил кому-то из друзей, что, уж если нужно умереть, он предпочел бы тихо, без свидетелей потухнуть в тюрьме, чем всенародно, на площади, погибнуть от руки палача. «Ничего нет легче: завтра, послезавтра я тебе принесу стрихнину». Мало одного – двое взялись за дело. Он тогда уже содержался, как осужденный, т. е. очень строго; тем не меньше через несколько дней друзья достали стрихнин и передали ему в белье. Оставалось убедиться, что он нашел. Убедились и в этом…
Боясь ответственности, один из них, на которого могло пасть подозрение, хотел на время покинуть Англию. Он попросил у меня несколько фунтов на дорогу; я был согласен их дать. Что, кажется, проще этого? Но я расскажу это ничтожное дело для того, чтоб показать, каким образом все тайные заговоры французов открываются, каким образом у них во всяком деле компрометирована любовью к роскошной mise en sc`ene бездна посторонних лиц.
Вечером в воскресенье у меня были, по обыкновению, несколько человек польских, итальянских и других рефюжье. В этот день были и дамы. Мы очень поздно сели обедать, часов в восемь. Часов в девять взошел один близкий знакомый. Он ходил ко мне часто, и потому его появление не могло броситься в глаза; но он так ясно выразил всем лицом: «Я умалчиваю!», что гости переглянулись.
– Не хотите ли чего-нибудь съесть или рюмку вина? – спросил я.
– Нет, – сказал, опускаясь на стул, сосуд, отяжелевший от тайны.
После обеда он при всех вызвал меня в другую комнату и, сказавши, что Бартелеми достал яд (новость, которую я уже слышал), передал мне просьбу о ссуде деньгами отъезжающего.
– С большим удовольствием. Теперь? – спросил я. – Я сейчас принесу.
– Нет, я ночую в Твикнеме и завтра утром еще увижусь с вами. Мне не нужно вам говорить, вас просить, чтоб ни один человек…
Я улыбнулся.
Когда я взошел опять в столовую, одна молодая девушка спросила меня: «Верно, он говорил о Бартелеми?»
На другой день, часов в восемь утра, взошел Франсуа и сказал, что какой-то француз, которого он прежде не видел, требует непременно меня видеть.
Это был тот самый приятель Бартелеми, который хотел незаметно уехать. Я набросил на себя пальто и вышел в сад, где он меня дожидался. Там я встретил болезненного, ужасно исхудалого черноволосого француза (я после узнал, что он годы сидел в Бель-Иле и потом `a la lettre [112] умирал с голоду в Лондоне). На нем был потертый пальто, на который бы никто не обратил внимания, но дорожный картуз и большой дорожный шарф, обмотанный круг шеи, невольно остановили бы на себе глаза в Москве, в Париже, в Неаполе.
112
буквально (франц.). – Ред.
– Что случилось?
– Был у вас такой-то?
– Он и теперь здесь.
– Говорил о деньгах?
– Это все кончено – деньги готовы.
– Я, право, очень благодарен.
– Когда вы едете?
– Сегодня… или завтра.
К концу разговора подоспел и наш общий знакомый. Когда путешественник ушел –
– Скажите, пожалуйста, зачем он приезжал? – спросил я его, оставшись с ним наедине.
– За деньгами.
– Да ведь вы могли ему отдать.
– Это правда, но ему хотелось с вами познакомиться; он спрашивал меня, приятно ли вам будет, – что же мне было сказать?