Шрифт:
Муж-автокрановщик даже есть перестал с ложечки, с которой его кормили, и поднатужился на локте, не веря глазам и ушам. У него сил хватило метнуть в сторону китайца тарелку с остатками супа, но она упала в постель лейтенанта с теннисным мячом и облила его. Муж сам тоже рванулся, но только упал с койки, рыча и ругаясь, раздирая повязки. Поднялся гвалт, донесли главврачу. Доктор Рыжиков схватил выговор.
«… Но допускать в больничной палате пьяные драки, как в каком-то низкопробном ресторане?!..» Это из выступления на чрезвычайной планерке возмущенной до глубины души Ады Викторовны.
Вдобавок у доктора Петровича была опасная привычка выражать свои тайные мысли молниеносным рисунком. В кармане халата у него вечно торчал блокнот с излюбленной толстой бумагой и прятался жирный черный карандаш-стеклограф, вернее – огрызок стеклографа, за которым охотились все медсестрички, так как тушь тогда была импортной роскошью и девушки красили веки карандашами. Чтоб не соблазнялись и не крали, он стал ломать их на огрызки помалопривлекательней. Доставала ему эту редкость по своим каналам рыжая кошка Лариска – из жалости к таланту. Доктору Рыжикову всегда казалось, что собеседники не понимают его невнятных объяснений, и для полного понимания он пририсовывал.
– … И вы дождетесь, что нас с вами повесят на одном суку, – пригрозил толстым пальцем с почти ликвидированным ногтем патриарх Иван Лукич.
После этого его любимица Ада Викторовна, осмотрев, как всегда, помещение, обнаружила на месте доктора Петровича содрогающий душу рисунок. На длинном и прочном, очень удобном суку высокого стройного дерева бок о бок, рядышком, плечо к плечу, висели погрустневшие Иван Лукич (бородка тупым клинышком набок, апоплексическая лысина, язык прикушен – ошибиться невозможно) и доктор Рыжиков (берет набок, нос картошкой, язык прикушен – ошибиться невозможно).
– То-то я смотрю, вы говорите, а они там хихикают. Он их развлекает, видите ли, – скорбно сказала любимица.
Иван Лукич побагровел, его дыхание утяжелилось.
– Самое печальное, – с ангельской кротостью сложила руки Ада Викторовна, – когда у людей нет ничего святого. Ни чести коллектива, ни нашего героического прошлого.
Это был прямой намек на партизанскую биографию Ивана Лукича, которая являлась гордостью всей больницы и города. Пальцы патриарха с хрустом сжали гнусную бумажку. Но это пока был не взрыв. Это тикал взрывной механизм.
5
– А вы ее любите? – спросил он в ответ.
Можно ли любить коротконогую грузную бабу в фиолетовом парике, с табачно-алкогольным перегаром изо рта, которая врезала тебе электрическим утюгом в лоб?
Но Чикин понял доктора и подумал не об этой, а о другой. О ясных голубых глазах и черных кудрях. О стройных ножках и ангельской шее, сразивших в заводской столовой не одного инженера и техника. Только куда все это делось вместе с застенчивой нежной улыбкой? Кто подменил все это?
Больной Чикин все отказывался понять, куда делась одна женщина и откуда взялась другая. Он все еще верил, что первая где-то есть.
– Наверное, люблю…
– Тогда сложнее, – чисто по-рыжиковски вздохнул доктор Рыжиков.
Не в первый раз говорили они о любви, с тех пор как чикинский рубец стал зарастать. После каждого вопроса, подавать ли на жену в суд, почему-то любовь начинала витать вокруг них. Старинная любовь по строгим правилам, с верой и преданностью, со «жди меня, и я вернусь», с «я помню чудное мгновенье», с «жизнь прожить – не поле перейти». Наконец, с «сам погибай, а товарища выручай».
– Знаете, какую книжку про любовь я больше всех люблю? – спрашивал доктор Петрович.
– Какую? – интересовался больной Чикин.
– «Старосветские помещики», – открывал ему лечащий врач. – Вы читали?
– Нет… – качал головой Чикин, предпочитавший технологические справочники. – Я думал, это про крепостное право. Если бы я знал, что про любовь…
– Когда легкомыслен и молод я был, – говорил доктор Рыжиков, заполняя операционный журнал, – то думал, что любить – это обязательно выносить из огня и обстрела прекрасную девушку-партизанку…
– … Она сначала думала, что я талантливый, – полностью соглашался с ним Чикин, – и далеко пойду. Защищу кандидатскую. Может, я сам виноват? Ученым не стал, остался простым инженером, а она выросла до завпроизводством…
– … Мысленно я дрался на ее глазах один с целым взводом немцев, – ловил его мысль на лету доктор Рыжиков. – И даже с целой ротой…
– Но ведь я делаю все, что могу. На дом беру чертежи, сижу до четырех утра… И все равно больше ста восьмидесяти со всеми премиями не выходит. А она с одного банкета приносит двести, говорит: сэкономила. Я говорю: Люсенька, разве так можно? Ведь если обнаружат… А она смеется: что ты как половая тряпка? Ведь ни одной жалобы, одни благодарности. И даже друзьям говорит: сегодня моя половая тряпка зарплату среднего инженера принесла…