Шрифт:
— Бьюсь об заклад, дедушка.
— Давай на твоего сокола. Каким перед всеми красуешься. А, Халиль?
— А что мне, как уйдём на девятнадцатый день?
— Любого из моих коней. На выбор.
Халиль согласился:
— Ну что же, на коня! Дадите Чакмака?
— Дам.
Тимур знал лошадей. Дорожил ими. Дозволить такой выбор означало либо необычную щедрость деда, либо самоуверенность.
Уже в то утро осада началась.
Началась осада не там, где стены окружали рвы. Вода во рвах не иссякала: она била из недр земли, ни отвести её, ни спустить из рвов никто не мог. Тимур это понял. Он сосредоточил осадные силы там, откуда никто ни в коем веке не пытался брать Сивас, — со стороны его сильнейших башен и самых высоких стен.
Подволокли к стенам неповоротливые длинные телеги с пушками, проданными Тимуру купцами из Генуи. Такими пушками он уже грохотал в Индии.
Подвезли бревенчатые башни, обшитые медными толстыми листами.
С высоты башен начали стрельбу зажигательными стрелами.
Пушки, извергая огонь и зловонный дым, стреляли каменными ядрами, целясь в одни и те же места стен.
Ядра то откатывались, ударившись о стены, то раскалывались, как орехи, а на стенах оставались лишь неглубокие зазубрины. Кладка держалась нерушимо.
Кое-где загорались пожары. Но разгораться им не давали. Весь народ встал на оборону.
Загорелся дворец царевича Сулеймана, и получился самый большой пожар в городе: дворец оказался заперт, и, пока сумели сбить запоры и водоносы добрались до огня, многое там погорело.
Пытались приставлять длинные лестницы, и воины Тимура, прикрываясь щитами, с мечами и копьями наперевес, карабкались кверху. Тут же, невзирая на потоки стрел, защитники, а среди них и сам Мустафа, обрушивали на карабкающихся завоевателей стрелы, камни, кипяток, кипящую смолу, и с визгом, воем, бранью раненые прыгали со смертельной высоты, лишь бы не гореть на лестницах. Вслед за ними и лестницы рушились вниз, грохоча и разламываясь.
Такого отпора Тимур не ожидал: его проведчики клялись, что в городе не насчитать и пяти тысяч воинов.
В наказание за недогляд Тимур приказал этим близоруким проведчикам отрубить по одному пальцу.
Проведчики клялись, что счёт их верен.
Тимур настоял на своём: по пальцу им отрубили.
Кто был ранен, вынимал из-за пояса чёрную горную смолу — мумиё, смазывал ею раны: она сращивала перебитые кости. Сосали её горьковатый, с яблочное зерно, комочек, чтобы пересилить боль. Каждый бывалый воин носил при себе снадобья, древние, как человечество: индийское тутиё, прояснявшее зрение, настойки из толчёных крылышек и панцирей мелких жуков, сушёные травы и коренья и многое иное, чему верилось.
Были и лекари, но в разгар битвы не успевали откликнуться на каждый крик, на каждый зов.
Так повторялось изо дня в день, с восхода солнца до наступления ночи.
Каменные ядра били в те же места, по тем же двум углам высокой стены.
Через неделю кое-где в кладке образовались трещины, вывалились из стены камни.
Уже тысячи из воинов Тимура отдали жизнь в первые дни приступа.
4
На стенах Сиваса стояли те же четыре тысячи защитников. Они не были неуязвимы или бессмертны: мирные сивасцы вставали на место погибших, брали их щиты и мечи и продолжали стойкую оборону.
Всюду, где завязывался опасный бой, являлся Мустафа и кидался в самое горячее место.
Порой, прикрываясь большими щитами и вытянув вперёд длинные копья, завоеватели успевали добраться до верха лестницы и вступить на стену. Тогда на эти копья кидались защитники и, схватив врагов в объятия, вместе с ними падали вниз, а вслед удавалось обрушить и лестницы.
Мустафа, невзначай, в ветреное утро повязавший голову клетчатым лоскутом, подвернувшимся тогда под руку, теперь уже повязывал тот лоскут постоянно, ибо не только все в Сивасе, но и среди Тимуровых войск знали этот лоскут, он стал тут приметен, как знамя. На нём темнели пятна крови, но Мустафа не замечал своих лёгких ран.
Короткие августовские ночи не давали защитникам времени для отдыха. Измождённые, они порой обессиливали столь, что засыпали мгновенно, едва случалось уткнуться лбом в стену ли, в спину ли соратника, положить ли лицо на ладонь. А у других в то время не было сна. Едва закрывали глаза, представлялись лица врагов, жёлтые оскаленные зубы, жёлтая пена в углах рта, остекленевшие яростные глаза, и в защитниках вставала такая ярость, такой приступ злобы, что сон отступал и хотелось снова подняться на верх стен, снова, изловчась, бить мечами и копьями в эти жёлтые зубы, в эти остекленевшие зрачки.
К ночи, сменившись, защитники Сиваса спускались со стен на отдых. Одни присаживались у костра, пили воду, другие искали уголок потемнее, чтобы, привалившись к чему-нибудь, уснуть, подремать, поговорить между собой после дня, полного криков и брани.
Снаружи шум не затихал.
Завоеватели, тоже сменившись, лезли наверх с новой яростью, и тысячи глоток ревели, и визжали, и горланили там, сливая свои голоса в единый страшный рёв беснующегося исполинского зверя, хребтом подпирающего небеса.