Шрифт:
Я припарковалась, и мы вышли из машины, взобрались по крутому подъему, пробираясь между рытвинами и липкими ошметками фиг, осыпавшихся с растущих вокруг деревьев. Мы нашли в обычном тайнике ключ и вступили в освежающую темноту дома, вдыхая лавандовый запах, наполняющий прихожую. На минуту я замешкалась. Что нам делать дальше? Распаковать чемоданы? Прогуляться до деревенской 'epicerie? [157] Поехать в Апт и закупиться вином? Но затем прохладная тишина дома наполнила мое сознание, и я разрешила себе просто постоять в холле – долго, ощущая каменный пол под ногами. В конце концов, мы же в отпуске.
157
Бакалейной лавки (фр.).
Любовь французов к отпускам имеет под собой официальную основу, это такое же священное правило, как и воскресный обед en famille [158] .
Над этим обычаем то подсмеиваются, то вздыхают все другие, неевропейские, нации. Правда, что французы имеют право на большее количество дней отпуска – как минимум пять недель в году, в сравнении с американскими двумя неделями, – и используют его по частям: летний отпуск, Рождество, февральский лыжный сезон, Пасха и Toussaint [159] (осенний праздник, о котором я ничего не слышала до переезда во Францию). Но фактически право на отпуск лишь недавно закреплено законодательно Матиньонским соглашением 1936 года, в котором cong'es pay'es, оплачиваемый отпуск, был объявлен правовым обязательством. Напротив, в Соединенных Штатах нет федерального закона, обязывающего работодателей предоставлять сотрудникам ежегодный оплачиваемый отпуск.
158
В кругу семьи (фр.).
159
День всех святых (фр.).
Матиньонские соглашения были любимым детищем Народного фронта, политической партии левого крыла 1930-х годов под руководством премьер-министра Леона Блюма. Новое законодательство предоставляло работникам более широкий спектр прав: повышение зарплат, 40-часовая рабочая неделя, продление школьного возраста до 14 лет, легализация профсоюзов. Но наиболее популярной мерой, символизирующей деятельность Народного фронта и поныне, стала гарантия предоставления двух недель оплачиваемого отпуска, которые за несколько десятилетий растянулись до пяти.
Летом 1936 года потоки рабочих устремились в отпуск, стремясь воспользоваться новым послаблением. Они направились в курортные города, раньше полностью оккупированные буржуа. Правительство поощряло такой массовый исход, организуя снижение цен на железнодорожные билеты в период отпусков и снимая социальные видеоролики, в которых счастливые путешественники кричали: «Vive la vie!» [160] . Блюм похлопал себя по плечу, заявив, что «вдохнул немного красоты и солнца в их трудовые будни». С этих пор началось процветание французского туристического бизнеса.
160
Да здравствует жизнь! (фр.)
С распространением автомобилей все больше людей направлялись к югу, на Средиземное море, – Шарль Трене даже написал песню «Route Nationale 7», в которой отдавал должное «шоссе отпусков», проложенному от Парижа до Италии. С загорелых отпускников начинается интерес к региональной кухне – в частности, к кухне Прованса, – который со временем превратится в страсть всех французов.
Я тоже услышала зов сирен много лет назад, задолго до того момента, как впервые оказалась в Бонье. Мне было двенадцать лет, и я умоляла родителей о семейной поездке в летний Прованс. Почему? Чем юг Франции мог прельстить девочку, которая ненавидела жару и насекомых и предпочитала книгу прогулке на велосипеде и игре со сверстниками на площадке? Я подозреваю, что причина была в увиденной мной журнальной рекламе: яркий набросок и лозунг, сейчас позабытые, но запечатлевшие красоту региона.
Несмотря на мой энтузиазм, родители сомневались. Они с подозрением относились к моим туристическим идеям фикс после того, как пострадали от моей руки прошлым летом, когда я настаивала на трехчасовой поездке на ферму по производству сыра чеддер в Тилламук, штат Орегон. Я представляла себе круги сыра, пятнистых коров и трехногие табуреты доярок. Вместо этого мы оказались в толпе раздраженных семейств, пытающихся заглянуть в окна фабричного цеха. Продавцы в сувенирном магазине так агрессивно продвигали свой товар, что даже моя мать, питавшая к сыру отвращение, вынуждена была уступить им и купила круг чеддера. (Двадцать лет спустя мои родители все еще припоминают мне тот круг.)
Но моя плохая репутация была не единственной причиной, по которой мы не надели береты и не вскочили на следующий рейс до Марселя. С Францией была связана еще одна семейная проблема – моя мать ее терпеть не могла. У нее осталась глубокая психологическая травма после того, как Франция вторглась в ее шанхайское детство самым нелицеприятным образом – в виде семейного насилия со стороны мачехи полукитайского, полуфранцузского происхождения. Ньянг чванилась своим французским происхождением, как меховым манто, возвеличивая и восхваляя его, полируя его до блеска. Неважно, что ее отец был корсиканцем, выходцем с мятежного острова, боровшегося за независимость от Франции: весьма вероятно, что тот переехал в Китай, спасаясь от бедности и культурных предрассудков. В Шанхае 1920-х годов для иностранца открывались огромные возможности, даже для корсиканца, объявившего себя французом. Когда Ньянг исполнилось двадцать, она была стройной и красивой, а еще – приемной матерью пятерых детей, которых терпеть не могла. В это же время она стала француженкой. Она дала моей матери французское имя – Аделин – и отправила ее во французский детский сад, а затем – в школу-интернат, запретив возвращаться домой в каникулы.
У моей матери, перегруженной воспоминаниями о несчастливом детстве, Франция вызывала аллергию: она избегала всего французского, как если бы от этого у нее щипало в глазах и начинался насморк. В возрасте двенадцати лет я не могла понять причин такого поведения, но ее отвращение было очевидно и прорывалось наружу в виде маленьких, но ощутимых взрывов. «Ты хочешь поехать во Францию? Моя мачеха была француженкой», – говорила она таким тоном, как в тот день, когда я принесла четверку за экзамен по алгебре. Фрейд мог бы отметить, что в этом коренится и мой интерес к Франции – оттенок табу, идея запретного плода.