Белинский Виссарион Григорьевич
Шрифт:
Вам, конечно, покажется несколько странным и неуместным это неожиданное объяснение, на которое не могли меня вызвать ни ваши ко мне отношения и ни единое слово из ваших строк. Причина этого объяснения одна – мое робкое самолюбие, которое – к чему таиться? – не чуждо опасения, чтобы тень моего прошедшего, в глазах ваших, когда-нибудь и как-нибудь, благодаря моей неловкости и тому, что я называю в себе страстностию, не отбросилась на мое настоящее и будущее. Смейтесь над этими глупыми строками – в вашем смехе я увижу доказательство, что вы больше уважаете меня, чем я сам уважаю себя. Во всяком случае, я уверен, что в моей, хотя и прекраснодушной, откровенности вы увидите мою готовность быть перед вами тем, что я есть, и не скрывать от вас моих смешных сторон. В моих теперешних отношениях к вам я чувствую и сознаю столько достоинства и возвышенности, которые делают меня вдруг и счастливым и гордым этими отношениями, и столько дорожу ими, что больше боюсь показаться перед вами лучшим, чем я есть, нежели худшим, чем я есть.
Не можете себе представить, как обрадовало меня письмо ваше к Б<откину>. {527} Признаюсь, мною овладело какое-то беспокойство, когда я писал к вам о Б<откине>, и я чуть не разорвал уже запечатанного письма; но это теперь показывает мне только то, как еще мало знаю я вас. И зато редко случалось мне в жизни радоваться моей ошибке. На таком условии я готов ставить ремизы и ренонсировать, сколько угодно (сравнение, заимствованное из бесподобной игры в преферанс, в которую я вчера опять продулся – что со мною бывает каждый день). Воображаю, сколько чистой, святой радости доставят ваши строки Б<отки>ну. Он так любит, так уважает вас; не один вечер провел я с ним в живом разговоре о вас, – и эти разговоры были так полны елеем молитвы, так тихи, кротки, так проникнуты душою и грустным счастием. Дело прошлое – и я не скрою его от вас – глубоко, глубоко огорчила Б<откина> несправедливость Ник<олая> А<лександровича>, тем больше, что, подобно мне, он принял ее за отголосок вашей несправедливости. {528} Но теперь всё кончено. Что особенно радует меня во всем этом, – это то, что из такого прошедшего могло возникнуть для всех нас такое настоящее. Все противоречия разрешились сами собою, без усилий с нашей стороны, дым и чад исчезли – осталось одно тихое, ровное, светлое и кроткое пламя взаимного расположения, взаимного уважения. Не видя друг друга, мы так хорошо поняли друг друга, – и если что в жизни всех нас есть святого и прекрасного, из чего стоило жить, так это то, в чем мы поняли друг друга. Отношения, основанные на подобном «что», не могут не быть не только прекрасны и святы, но и свободны, т. е. чужды всяких притязаний со стороны эгоизма, самолюбия, словом, чужды всего мелкого и ничтожного. Ник<олай> А<лександрович> поставил ремиз насчет Б<откина>, но он это выкупил – знаете ли чем? – Когда расставался я с ним в последний раз, мы говорили о М<ишеле>, и я говорил о нем с ненавистью, которой силился придать холодный и спокойный характер; но Ник<олай> А<лександрович> всё-таки настаивал на своем убеждении, что мы вновь сойдемся с М<ишелем>. Тогда это казалось мне невозможностию, но предчувствие Н<иколая> сбылось, хотя он сам еще не понимает, как и на каком основании это случилось (да и где ему теперь что-нибудь понимать – на его месте я был бы еще глупее его). Знаете ли что? – многое хотел бы я вычеркнуть из моего прошедшего; но из истории моей вражды к М<ишелю> я не хотел бы вычеркнуть ни одной йоты и убежден, что он сам то же думает. Много бы хотелось мне сказать вам, но письмо – не то, что живой разговор. О, боже мой, да увижу ли я вас! Вы видели меня совсем не тем, что я теперь, и тем сильнее во мне желание вновь познакомить вас с собою и вновь познакомиться с вами. Во время моего последнего свидания с вами я хорошо чувствовал, что между вами и мною есть что-то разделяющее нас, и хорошо понимал, что это «что-то» есть М<ишель>. Я не винил вас в этом, а себя тоже считал правым. И вот именно теперь-то, когда уже нет никаких недоразумений, судьба и не допустила меня увидеться с вами и посмотреть, как Ник<олай> А лександрович> любит, а Александра Алекс<андровна> ненавидит, и как дух Татьяны Алекс<андровны> с светлою и спокойною улыбкою созерцает всё это. Варвару Александровну я так давно не видал, что не умею и представить себе ясно, как бы увидел ее, но это тем более усиливает мое желание увидеть ее. Вообще, Прямухино представляется мне теперь в каком-то особенном свете, и если бы там был теперь М<шнель>, могучему духу которого нет места здесь и тесно даже там, где необъятное пространство поглощает других, как море каплю воды!.. но будь так, как оно есть – ему лежит другой путь, и путь великий, он долго был безобразною кометою – теперь настало для него время трансформации в светлое лучезарное солнце.
527
Это письмо неизвестно.
528
О несправедливом отношении Н. А. Бакунина к Боткину и о реакции на это Белинского см. письмо 211 (стр. 137–138).
Я теперь много думаю об эгоизме. Это интересный предмет для исследования. Дух тьмы и злобы есть ни кто иной, как эгоизм. Когда эгоизм является в собственном своем виде, – он просто гадок или просто страшен, как враждебная для других сила; но он не обольстителен и никого не соблазнит, а всех отвратит от себя. Опаснее бывает эгоизм, когда он добродушно сам считает себя самоотвержением, внутреннею жизнию. Гёте, по моему мнению, был воплощением такого эгоизма. Вникните в характер Эгмонта, и вы увидите, что это лицо играет святыми чувствами, как предметом возвышенного духовного наслаждения, но они, эти святые чувства, вне его и не присущны его натуре. «Как сладостна привычка к жизни!» – восклицает он, и на это восклицание хочется мне воскликнуть ему: «Какой же ты пошляк, о голландский герой!» Гофман саркастически заставляет Кота Мурра цитовать это восклицание, достойное кошачьей натуры, которая может видеть «сладостную привычку» в том таинстве жизни, в котором непосредственно открывает себя людям бог. {529} Для Эгмонта патриотизм не более, как вкусное блюдо на пиру жизни, а не религиозное чувство. Святая натура и великая душа Шиллера, закаленная в огне древней гражданственности, никогда не могла бы породить такого гнилого идеала самоосклабляющейся личности, играющей святым и великим жизни. На созерцание эгоистической натуры Гёте особенно навела меня статья во 2 № «Отечественных записок» – «Гёте и графиня Штольберг». {530} Гёте любит девушку, любим ею, – и что же? он играет этою любовию. Для него важны ощущения, возбужденные в нем предметом любви – он их анализирует, воспевает в стихах, носится с ними, как курица с яйцом; но личность предмета любви для него – ничто, и он борется с своим чувством и побеждает его из угождения мерзкой сестре своей и «дражайшим» родителям. Девушка потом умирает, – и ни один стих Гёте, ни одно слово его во всю остальную жизнь его не напомнило о милой, поэтической Лили, которая так любила этого великого эгоиста. Вот он – идеализированный, опоэтизированный холодный эгоизм внутренней жизни, который дорожит только собою, своими ощущениями, не думая о тех, кто возбудил их в нем, как ростовщик дорожит своими процентами, не думая о тех, которые, может быть, ценою кровавых слез принесли ему их. Итак, самый опасный эгоизм есть тот, который принимает на себя личину любви и добродушно убежден, что он – самая возвышенная, самая эфирная любовь. Кто любит всё, тот ничего не любит, ибо всё граничит с ничто. Так Гёте любил всё, от ангела в небе до младенца на земле и червя в море, и потому не любил ничего.
529
Строки из последней сцены «Эгмонта» Гёте (д. V, «Тюрьма»), иронически процитированные Гофманом в начале I главы повести «Кот Мурр» (Перевод Н. X. Кетчера. СПб., 1840, ч. I, стр. 1). – Об «Эгмонте» см. также ИАН, т. XI, письмо 156, примеч. 4 к нему и н. т., письмо 171.
530
Статья, посвященная роману молодого Гёте (1774 г.) с франкфуртской красавицей-аристократкой Лили Шёноманн по книге «Goethes Briefe an der Cr"ai'in Augusta zu Stolberg». Stutgart, s. a. («Письма Гёте к графине Августе Штольборг»). В своей любви к Лили Гёте исповедовался незнакомой ему девушке, сестре друзей, Августе Штольберг. Против возможного брака поэта восстали его родные («Отеч. записки» 1843, № 2, отд. II, стр. 44–67).
сказал о нем Жук<овский>, не думая, чтобы в этой похвале заключалось осуждение Гёте. Переписка его с «милою Августою» Шт<ольберг> смешна до крайности. Какая сентиментальность точно сладкий немецкий суп! «Разинь, душенька, ротик, – я положу тебе конфектку», {532} – так и твердит он Августе, а та, на старости лет сошедщи с ума, вздумала обращать его к пиэтизму. Может быть, я ошибаюсь на этот счет, но бог с ним, с этим Гёте: он великий человек – я благоговею перед его гением, но тем не менее я терпеть его не могу. Недавно прочел я его «Германа и Доротею» – какая отвратительная пошлость! Прощайте. Бог любви и разума да будет над вами.
531
Цитата из стихотворения В. А. Жуковского «К портрету Гёте».
532
Неточная цитата из «Мертвых душ» Гоголя (т. I, гл. II).
Милый мой Ник<олай> Алекс<андрович>, никогда еще каракули Ваши не доставляли мне столько удовольствия – скажу более – радости, как на этот раз. Это каракули вдвойне – и по начертанию и по мыслям, ибо те и другие отличаются какою-то достолюбезною беспорядочностию и какою-то наивностию. Видно, что душа и мысль Ваша не у себя дома, а коли в доме хозяйки нет, то о порядке нечего и спрашивать. Понимаю, что Вы писать терпеть не можете и что в письмах для Вас нет толку – разве только от барышень (говоря Вашим собственным выражением, которое глупо-грациозно). Понимаю, что Вам ничего не хочется говорить, да и нечего Вам говорить. Вы теперь переживаете самую интересную эпоху Вашей жизни – Вы запасаетесь материалами для будущих разговоров, содержанием для будущих писем. Теперь Вы должны молчать, ибо то, что говорит в Вас так громко и так красноречиво, владеет Вами, покорило Вас, и Вы способны только слушать эту музыкальную речь, а кто слушает, тот не говорит – нельзя делать двух дел в одно время. Мне другая доля: от юности моей спрягаю глагол: я говорю, ты говоришь, он говорит, мы говорим, вы говорите, они, оне говорят и пр. Прежде, чем западет в душу чувство, я выговаривал его всего, так что ничего и не оставалось. Это значит, что не было ни одного могучего чувства, которое охватило бы всё существо мое и отняло бы язык. Теперь уж такое чувство даже страшно, хотя я и солгал бы, уверяя, что не желаю его. Что бы я с ним стал делать, с моею дряблою душою, с моим дрянным здоровьем, моею бедностию и моею совершенною расторженностию с действительностию нашего общества? Я человек не от мира сего. И потому вполне убедился, что для меня не может быть никакого счастия и что в самом счастии для меня было бы одно несчастие. Есть люди, способные увлекаться легкими, мимолетными чувствами. Я завидую им, ибо моя натура, к несчастию, совсем не такова: сама гроша не стоит, а требует многого, но кто хочет многого, тому ничего не дается… Я глубоко сознаю, [49] что как бы ни очаровала меня женщина, но если я почувствую, что могу только любить ее, не уважая ее, что не могу отдаться ей весь и что в начале страсти предвидится и конец ее, – я говорю пас и не хочу понапрасну ставить ремизов. Может быть, от этого и так глубоко пали мне на душу стихи Лерм<онтова>:
49
Первоначально: чувствую
Натура моя не чужда акта отрицания, и я перешел через несколько моментов его; но отказаться от желания счастия, которого невозможность так математически ясна для меня, – еще нет сил, и сохрани бог, если не станет их на совершение этого последнего и великого акта. Вычитали «Horace»? Помните Ларавиньера? – вот человек и мужчина. {534} Но как трудно сделаться таким человеком, право труднее, чем уподобиться Гёте. Право, простые добродетели человека выше и труднее блестящих достоинств гения.
533
Цитата из стихотворения Лермонтова «И скучно, и грустно, и некому руку пожать…».
534
Герой романа Ж. Санд «Орас» (перевод был опубликован в «Отеч. записках» 1842, №№ 7 и 8), один из активных участников парижского восстания в июне 1832 г., погибший на баррикадах. Об этом романе см. письма 204, 211, 234.
Я очень рад, что Вы уже не предубеждены к Б<отки>ну. Этот человек для меня много значит, и я знаю его.
Альбом Т<атьяны> А<лександровны> уже у меня, только надо еще переплести его. Я рад, что именно этот подарок могу сделать. Ведь это не просто хорошенькие картинки – это les femmes de G. S. {535} Говорю это не для придания цены вещи, но изъявляю этим мою радость, что нашлась вещь, приличная для подарка, стоящая внимания того, кому назначается. Прощайте. Будьте счастливы, но не забывайте в Вашем счастии, что не все так счастливы, как Вы, и что это большая причина не забываться в счастии.
535
См. примеч. 10 к письму 211.
Ваш В. Белинский.
213. В. П. Боткину
СПб. 1843, марта 9
Ну, Боткин, я был виноват перед тобою, так долго не отвечал на твои письма; но уж и отомстил же ты мне за это, бог с тобою. Получил ли ты то большое письмо мое, к которому было приложено письмо Б<акунина>? {536} Хоть бы только это написал ты мне, а то меня мучит мысль, что письмо как-нибудь затерялось и не дошло до тебя. Сверх того, мне показалось, что я так убедительно и доказательно звал тебя в Питер, что ты непременно должен был вскоре же приехать. И вот я жду тебя с часу на час; возвращаясь поздно домой, по обыкновению продувшись в преферанс, подымаю голову вверх и с биением сердца ожидаю, что окна мои освещены, и каждый раз ничего не вижу в них, кроме тьмы кромешной. Входя в комнату, быстро озираю столы – нет ли письма, и, кроме ненавистной литературщины, ничего не вижу на них. Яз<ыков> говорит, что М. С. Щ<епкин> должен постом приехать в Питер. И вот услужливая фантазия моя решила, что ты едешь с ним. Право, мы с тобою играем в гулючки, ожидая взаимного приезда; но ты ждал меня потому, что я обещал приехать, а я ждал тебя потому, <что> я сам за тебя обещал, что ты приедешь: вот и вся разница. Непотребный ты человек, что сделалось с лысым вместилищем ума твоего – к Кр<аевскому> пишешь, а мне ни слова. Но я не злопамятен, чему при сем прилагаются доказательства. Одно из них, адресованное ко мне, возврати ко мне немедленно: {537} оно прилагается как une pi`ece justificative. [50]
536
Письмо 210. Боткин получил его – см. письмо 215.
537
Речь идет, очевидно, о письмах сестер Бакуниных.
50
оправдательный документ (франц.). – Ред.