Белинский Виссарион Григорьевич
Шрифт:
Какая жизнь! Вот оно, то страдание, о котором так много пишут и в стихах и в прозе, на которое столь многие жалуются, как будто и в самом деле знают его; вот оно, страдание истинное, без котурна, без ходуль, без драпировки, без фраз, страдание, которое часто не отнимает ни сна, ни аппетита, ни здоровья, но которое тем ужаснее!.. Спать ночью, зевать днем, видеть, что все из чего-то хлопочут, чем-то заняты, – один деньгами, другой женитьбою, третий болезнию, четвертый нуждою и кровавым потом работы, видеть вокруг себя и веселье и печаль, и смех и слезы, видеть все это и чувствовать себя чуждым всему этому, подобно Вечному Жиду, который среди волнующейся вокруг него жизни сознает себя чуждым жизни и мечтает о смерти, как о величайшем для него блаженстве; это страдание, не всем понятное, но оттого не меньше страшное… Молодость, здоровье, богатство, соединенные с умом, сердцем: чего бы, кажется, больше для жизни и счастия? Так думает тупая чернь и называет подобное страдание модною причудою. И чем естественнее, проще страдание Онегина, чем дальше оно от всякой эффектности, тем оно менее могло быть понято и оценено большинством публики. В двадцать шесть лет так много пережить, не вкусив жизни, так изнемочь, устать, ничего не сделав, дойти до такого безусловного отрицания, не перейдя ни через какие убеждения: это смерть! Но Онегину не суждено было умереть, не отведав из чаши жизни: страсть сильная и глубокая не замедлила возбудить дремавшие в тоске силы его духа. Встретив Татьяну на бале, в Петербурге, Онегин едва мог узнать ее: так переменилась она!
Она была нетороплива,Не холодна, не говорлива,Без взора наглого для всех,Без притязаний на успех,Без этих маленьких ужимок,Без подражательных затей…Всё тихо, просто было в ней,Она казалась верный снимокDu comme il faut… [5] . . . . . . .Никто б не мог ее прекраснойНазвать; но с головы до ногНикто бы в ней найти не могТого, что модой самовластнойВ высоком лондонском кругуЗовется vulgar. [6] .5
Благопристойности. – Ред.
6
Вульгарным. – Ред.
Муж Татьяны, так прекрасно и так полно с головы до ног охарактеризованный поэтом этими двумя стихами:
….И всех вышеИ нос и плечи поднималВошедший с нею генерал, —муж Татьяны представляет ей Онегина, как своего родственника и друга. Многие читатели, в первый раз читая эту главу, ожидали громозвучного оха и обморока со стороны Татьяны, которая, пришед в себя, по их мнению, должна повиснуть на шее у Онегина. Но какое разочарование для них!
Княгиня смотрит на него…И, что ей душу ни смутило,Как сильно ни была онаУдивлена, поражена,Но ей ничто не изменило:В ней сохранился тот же тон;Был так же тих ее поклон.Ей-ей! не то, чтоб содрогнулась,Иль стала вдруг бледна, красна…У ней и бровь не шевельнулась;Не сжала даже губ она.Хоть он глядел, нельзя прилежней,Но и следов Татьяны прежнейНе мог Онегин обрести.С ней речь хотел он завестиИ – и не мог. Она спросила,Давно ль он здесь, откуда онИ не из их ли уж сторон?Потом к супругу обратилаУсталый взгляд, скользнула вон…И недвижим остался он.Ужель та самая Татьяна,Которой он наедине,В начале нашего романаВ глухой, далекой стороне,В благом пылу нравоученья,Читал когда-то наставленья,Та, от которой он хранитПисьмо, где сердце говорит,Где всё наружу, всё на воле,Та девочка… иль это сон?..Та девочка, которой онПренебрегал в смиренной доле,Ужели с ним сейчас былаТак равнодушна, так смела?. . . . . . . .Что с ним? в каком он странном сне?Что шевельнулось в глубинеДуши холодной и ленивой?Досада? суетность? иль вновьЗабота юности – любовь?Как изменилася Татьяна!Как твердо в роль свою вошла!Как утеснительного санаПриемы скоро приняла!Кто б смел искать девчонки нежнойВ сей величавой, в сей небрежнойЗаконодательнице зал?И он ей сердце волновал!Об нем она во мраке ночи,Пока Морфей не прилетит,Бывало, девственно грустит,К луне подъемлет томны очи.Мечтая с ним когда-нибудьСвершить смиренный жизни путь.Любви все возрасты покорны;Но юным, девственным сердцамЕе порывы благотворны,Как бури вешние полям.В дожде страстей они свежеют,И обновляются, и зреют —И жизнь могущая даетИ пышный цвет, и сладкий плод.Но в возраст поздний и бесплодный,На повороте наших лет,Печален страсти мертвой след:Так бури осени холоднойВ болото обращают лугИ обнажают лес вокруг.Не принадлежа к числу ультраидеалистов, мы охотно допускаем в самые высокие страсти примесь мелких чувств и потому думаем, что досада и суетность имели свою долю в страсти Онегина. Но мы решительно не согласны с этим мнением поэта, которое так торжественно было провозглашено им и которое нашло такой отзыв в толпе, благо пришлось ей по плечу:
О, люди! все похожи выНа прародительницу Еву;Что вам дано, то не влечет;Вас непрестанно змий зоветК себе, к таинственному древу:Запретный плод вам подавай,А без того вам рай не рай.Мы лучше думаем о достоинстве человеческой натуры и убеждены, что человек родится не на зло, а на добро, не на преступление, а на разумно законное наслаждение благами бытия, что его стремления справедливы, инстинкты благородны. Зло скрывается не в человеке, но в обществе; так как общества, понимаемые в смысле формы человеческого развития, еще далеко не достигли своего идеала, то не удивительно, что в них только и видишь много преступлений. Этим же объясняется и то, почему считавшееся преступным в древнем мире считается законным в новом, и наоборот, почему у каждого народа и каждого века свои понятия о нравственности, законном и преступном. Человечество еще далеко не дошло до той степени совершенства, на которой все люди, как существа однородные и единым разумом одаренные, согласятся между собою в понятиях об истинном и ложном, справедливом и несправедливом, законном и преступном, так же точно, как они уже согласились, что не солнце вокруг земли, а земля вокруг солнца обращается, и во множестве математических аксиом. До тех же пор преступление будет только по наружности преступлением, а внутренно, существенно – непризнанием справедливости и разумности того или другого закона. Было время, когда родители видели в своих детях своих рабов и считали себя вправе насиловать их чувства и склонности самые священные. Теперь: если девушка, чувствуя отвращение к господину благонамеренной наружности, за которого ее хотят насильно выдать, и любя страстно человека, с которым ее насильно разлучают, последует влечению своего сердца и будет любить того, кого она избрала, а не того, в чей карман или в чей чин влюблены ее дражайшие родители: неужели она преступница? Ничто так не подчинено строгости внешних условий, как сердце, и ничто так не требует безусловной воли, как сердце же. Даже самое блаженство любви, – что оно такое, если оно согласовано с внешними условиями? песня соловья или жаворонка в золотой клетке. Что такое блаженство любви, признающей только власть и прихоть сердца? – торжественная песнь соловья на закате солнца, в таинственной сени склонившихся над рекою ив; вольная песнь жаворонка, который, в безумном упоении чувством бытия, то мчится вверх стрелою, то падает с неба, то, трепеща крыльями, не двигаясь с места, как будто купается и тонет в голубом эфире… Птица любит волю; страсть есть поэзия и цвет жизни, но что же в страстях, если у сердца не будет воли?..
Письмо Онегина к Татьяне горит страстью; в нем уже нет иронии, нет светской умеренности, светской маски. Онегин знает, что он, может быть, подает повод к злобному веселью; но страсть задушила в нем страх быть смешным, подать на себя оружие врагу. И было с чего сойти с ума! По наружности Татьяны можно было подумать, что она помирилась с жизнью ни на чем, от души поклонилась идолу суеты – и в таком случае, конечно, роль Онегина была бы очень смешна и жалка. Но в свете наружность никого и ни в чем не убеждает: там все слишком хорошо владеют искусством быть веселыми с достоинством в то время, как сердце разрывается от судорог. Онегин мог не без основания предполагать и то, что Татьяна внутренно осталась самой собою, и свет научил ее только искусству владеть собою и серьезнее смотреть на жизнь. Благодатная натура не гибнет от света, вопреки мнению мещанских философов; для гибели души и сердца и малый свет представляет точно столько же средств, сколько и большой. Вся разница в формах, а не в сущности. И теперь, в каком же свете должна была казаться Онегину Татьяна, – уже не мечтательная девушка, поверявшая луне и звездам свои задушевные мысли и разгадывавшая сны по книге Мартына Задеки, но женщина, которая знает цену всему, что дано ей, которая много потребует, но много и даст. Ореол светскости не мог не возвысить ее в глазах Онегина: в свете, как и везде, люди бывают двух родов – одни привязываются к формам и в их исполнении видят назначение жизни, это – чернь; другие от света заимствуют знание людей и жизни, такт действительности и способность вполне владеть всем, что дано им природою. Татьяна принадлежала к числу последних, и значение светской дамы только возвышало ее значение, как женщины. Притом же в глазах Онегина любовь без борьбы не имела никакой прелести, а Татьяна не обещала ему легкой победы. И он бросился в эту борьбу без надежды на победу, без расчета, со всем безумством искренней страсти, которая так и дышит в каждом слове его письма:
Нет, поминутно видеть вас.Повсюду следовать за вами,Улыбку уст, движенье глазЛовить влюбленными глазами,Внимать вам долго, пониматьДушой всё ваше совершенство,Пред вами в муках замирать,Бледнеть и гаснуть… вот блаженство!. . . . . . . .Когда б вы знали, как ужасноТомиться жаждою любви,Пылать – и разумом всечасноСмирять волнение в крови;Желать обнять у вас колени,И, зарыдав у милых ног, {8} Излить мольбы, признанья, пени.Всё, всё, что выразить бы мог;А между тем, притворным хладомВооружив и речь и взор,Вести спокойный разговор,Глядеть на вас спокойным взглядом!.. {9}8
У Пушкина: «И зарыдав у ваших ног» (т. I, стр. 224).
9
У Пушкина: «Глядеть на вас веселым взглядом» (т. I, стр. 224).