Леонтьев Константин Николаевич
Шрифт:
«Если бы я был теперь в Москве, то мне пришлось бы (сказал я в начале письма) или быть слишком бескорыстным, или даже самоотверженным».
Ценя Вас так давно, давно, и так высоко; благодарный Вам еще с <18>50 года (когда я впервые узнал Ваши стихи) за те наслаждения, которые они мне доставляли, я, конечно, захотел бы принять участие в предстоящем празднестве, в обеде, положим, который Вам дали в Эрмитаже.
И что ж бы мне предстояло тогда?
Принять участие в приготовлениях и – не поехать на пиршество, на праздник чистой поэзии, не есть самого хорошего обеда, не слушать музыки; не видеть довольно редкой в современной России вещи – торжества правды, хотя бы и поздней; не пожать Вам руки; не обнять Вас, не поздравить вместе с другими…
Или надеть черный фрак (он у меня висит в шкафу, вообразите!) и белый галстук и стать самому тоже уж довольно «маститым» участником прославления любимого юбиляра… Ах!.. тоже… пирующего в черном фраке и белом галстуке!..
Первое – не поехать – было бы весьма неприятным бескорыстием; второе – уж и сам не разберу – что такое? Дурной бы это был поступок или хороший? Малодушная ли измена давним вкусам (если уж Вы не разрешите мне и это назвать убеждениями)?
Или это было бы торжество нравственности над эстетикой, моей приязни и моего уважения к Вам над фанатизмом ярких красок и красивых линий, колорита и складок, фанатизмом, который я, как видите, безумно, упорно и бесстыдно готов исповедовать!
Да и как же иначе?
Если досадно видеть, что сухие труды серьезных ученых совершаются в уродливой и вовсе уже несерьезной одежде, то что же можно чувствовать, видя, именно – видя глазами, что русские люди до сих пор еще и на балах танцуют, и свадьбы играют, и праздники такой радужной поэзии, как Ваша, празднуют все в том же куцом трауре, который Запад надел с горя по своему великому, религиозному, аристократическому и артистическому прошедшему!
Разве у нас есть такое великое прошедшее?
Разве у нас нет уже никакого русского будущего? Пусть так думает В. С. Соловьев, если ему это утешительно! Доказать он этого нам в точности не в силах.
Верить же ему мы не обязаны. Верить даже и тому, что нам кажется по рассудку неправдоподобным, можно только в порядке строго религиозных мыслей и чувств. Но сочинения г-на Соловьева не катехизис, одобренный св<ятым> Синодом или патриархами; и сам он нам не папа, и не оптинский или афонский духовник.
Мы можем его с удовольствием и даже иногда с наслаждением, благодаря его дарованиям, читать и слушать, но слушаться его никто не обязан без ясных доказательств; и потому я нахожу, что относительно русизма вообще (а следовательно, и относительно форм внешнего быта), гораздо вернее и приятнее разделять надежды Конст<антина> Аксакова, Хомякова и Данилевского.
Они находили, что обретение или создание красивых и своеобразных форм этого быта будет вернейшим признаком полной зрелости и эмансипации русского ума и чувства.
Страстная идея ищет всегда выразительной формы.