Шрифт:
Почему воду?
Потому что алкоголь для меня пока под запретом. Скучно, но уже не так, как поначалу. Пройдет время, и я буду смотреть на вещи позитивнее.
Франсуаза Саган, у вас есть секреты?
У меня нет секретов. Я думаю, что понять писателя можно, узнав его печали, а не секреты. Секрет – это то, что сознательно скрывают, в то время как печаль не скроешь, ибо книга – ее отражение.
Как бы то ни было, у вас в конечном счете очень логичная система ценностей.
Мои табу просты: уважать людей, любить людей, не причинять людям боли. И я страстно люблю литературу, музыку, детей, людей, природу, животных. Вот и все.
Мы мало-помалу уходим очень далеко от легенды, о которой у нас шла речь. И такая Франсуаза Саган станет для многих открытием. Скажите в заключение, после сорока лет, десяти романов, восьми пьес и сына, случается ли вам говорить себе: «Я еще ничего не сделала, все впереди»?
О да!
Что же остается? С годами вы больше приобрели или утратили?
Думаю, все-таки кое-что приобрела. Во всяком случае, эти годы.
И ничего не утратили?
Да, я утратила быстроту некоторых рефлексов юности, приобрела несколько морщин, а значит, утратила те места на моем теле, где их не было. Нельзя приобрести, ничего при этом не утратив.
Как вы думаете, вы теперь лучший писатель, чем в двадцать лет?
В области писательства с годами обретаешь знание предела своих возможностей, обретаешь известную гибкость. Уже не так нервничаешь, когда дело не идет. Может быть, чуть больше уверена, что сможешь продолжать. Предел возможностей – это значит, например, что ты не Пруст и не Достоевский. Зная предел своих возможностей, не станешь играть словами, пытаться впечатлить малопонятными фразами, туманными теориями. Не будешь морочить, обманывать и обманываться.
Что, по-вашему, остается после чтения ваших книг?
Я думаю, если найдется пять-шесть человек, которые читают мои книги и испытывают некое облегчение, узнавая голос, приносящий более или менее умиротворяющее, доброе или лирическое решение их проблем, то пишу я не зря.
В сущности, вы моралистка.
Мы всегда в какой-то момент становимся моралистами – чтобы притормозить или чтобы ускорить. Нам кажется, будто жизнь идет медленнее или, наоборот, мчится так, что ничего уже не удержать. Вот тогда-то и становятся моралистами… Впрочем, у меня всегда была определенная склонность к объяснениям тоски, страха, одиночества.
Последняя фраза, пожелание?
Хочу, чтобы мне было десять лет; не хочу быть взрослой. Вот.
В силу легенды, мифа Саган, не обречены ли вы походить на то, что видит в вас публика, – звезду романа?
В «звезде романа» есть что-то уничижительное. Это одновременно наивнее и здоровее. Для публики я типичный писатель: день прошел – и слава богу, в голове ветер, швыряюсь деньгами, живу жизнью своих персонажей. Это соответствует мифу, который был правдой во времена Мюссе или в эпоху Фицджеральда, но с тех пор исчез, однако я считаюсь его порождением, чем немало горжусь.
А вы чувствуете, что соответствуете вашей легенде?
Прежде всего, живой человек – не легенда. Легенда состоит из грубых штампов. Это легенда соответствует самым заметным вашим чертам. Она делает из вас некое странное существо, возведенное на пьедестал… Дело в том, что в пору «Здравствуй, грусть» мне было восемнадцать лет, а девушки в этом возрасте тогда не пользовались особой свободой. Так получилось, что я стала свободной благодаря моей книге.
Свобода, которую вы проповедовали и которой наслаждались, – была ли это привилегия?
Да, я была в привилегированном положении. Была и осталась. Мне повезло иметь средства на мою свободу. Быть свободной значит располагать временем и пространством, а это стоит дорого.
А уж когда занимаешься делом, которое любишь, и ведешь жизнь, какую хочешь, – это такое привилегированное положение… Если взять десять человек на этой планете, мы окажемся теми, кому повезло; остальные, скажем восемь из десяти, живут ужасной жизнью и зачастую умирают страшной смертью.
Вы довольны своей жизнью?
Да, как правило. Едва я начала читать, мне захотелось писать. Мне, как всем в десять-двенадцать лет, хотелось быть гениальной и прославиться, что одновременно инфантильно и естественно. Слава виделась мне, как огромное круглое солнце над нами… Я очень скоро поняла, что слава – это не круглое солнце, а клочки бумаги, на которых написаны более или менее приятные вещи. Слава – это не только розы и триумфальные арки. Я пряталась от нее, не хотела о ней думать, я умыла руки, не искала ее и не избегала. Но так вышло, что публике понравилась моя литература. И я жила литературой, мне не приходилось зарабатывать на жизнь другим ремеслом или плясать под дудку кого-то, кто бы меня содержал.