Шрифт:
Явное владычество над всем держал в своих руках зять Кузьмича. По утрам можно было видеть, как тонкий, молодой, темноволосый, чисто вымытый, гладко зачесанный мужчина в пляжной махровой разлетайке плавно выступал в золотистой дымке утреннего солнца, очевидно планируя в голове дневное задание жене и тестю. Это был, возможно, единственный в округе человек, считавший, что дача предназначена для отдыха, а не для убивающего личность копания в навозе, и данная точка зрения, как ни странно, утверждалась в нем его «бесправным» положением: «Ваша дача — вам и лопаты в руки…» Нить умонастроения человека в пляжной разлетайке протянулась, было заметно, к единственной, обожаемой отцом дочери Белле. Она была избалована и имела великолепный, богатого красного цвета велосипед, при виде которого туманились глаза уличной детворы.
Белла стояла как бы на границе двух групп ребячьего общества — тех, кто роился вокруг Шерри, и взрослой, представляемой Аллой из дачи напротив и очкариком Димкой с другой улицы. К «младшей» группе можно было отнести еще несколько эпизодических фигур, таких, как Мишка, рыжий шкет, неравноправное положение которого (они с матерью были всего лишь съемщиками дачи) вынуждало его к хитрой и недоброй изобретательности в достижении места возле Шерри, или Алеша из дачи напротив, брат Аллы, еще не вышедший из-под власти бабушки, а потому и не воспринимавшийся всерьез уличной гурьбой…
А результаты «смены власти» на соседнем участке неожиданно и невообразимо вторглись в уклад говоровской половины.
Посаженные Говоровым елки хорошо прижились, каждую весну, наподобие раскладного метра, прыскали в небо новыми и новыми мутовками, а ветви кудрявились нежно-зелеными пальчиками побегов. Правда, многие на улице смотрели на Говорова как на чудака, при малости участка предпочевшего елки («Лес вон рядом!») какой-нибудь действительно необходимой садовой растительности. И Кузьмич, бывало, пенял: елки сильно заслоняют от света прилежно возделываемые им кусты черной смородины. Просил: срежь хотя бы верхушки, чтоб больше не росли. Но Говоров не в силах был обезглавить деревья, да с Кузьмичом можно было и поладить…
В следующую же весну после «смещения» Кузьмича стала очевидной страшная потрава, учиненная над тремя красавицами. Таившиеся зимой в стволах и ветвях соки еще вытолкнули кое-где россыпями зеленую дробь ростков, еще дали силы потянуться в небо верхушкам. Но была убита земля, на которой стояли елки, и корни, всосав отраву, умерли: обдавшая деревья юная завязь замерла, застекленела, засыхая.
Кузьмич, о чем-то догадывавшийся, кричал Говорову: «Лей воду, больше воды лей — отойдут!» Говоров чуть колодец не вычерпал, пока не убедился: не оживить деревья.
Полковник Варфоломеев советовал взять пробу земли, отвезти в Одинцово на исследование.
Ничего не стали делать Говоров с Ириной Михайловной, ни слова никому не сказали. Пережили и эту беду…
Достопримечательностью улицы было бревно. Огромный, вросший в землю обрубок дерева, лежавший возле калитки дачи, где жила Шерри, где не смолкал магнитофон и откуда по воскресеньям на всю улицу распространялся соблазнительный чад шашлыков.
Лежащие на деревенских улицах бревна никогда не пустовали на Руси, издавна сочетаясь с молодежными посиделками, гармошкой, частушками, пляской, это всегда был клуб на вольном воздухе, всегда было место тайных любовных исповедей и мук ревности… Ту же роль играло и бревно, лежавшее в десятке метров от калитки Говоровых и являвшееся ядром, вокруг которого, как в молекулярном мире, вращалась своя жизнь, не всегда понятная старшему поколению.
Днем бревно было в полном владении мальчишеской гурьбы, занимавшейся обучением бедной Шерри. Ближе к вечеру к бревну приезжал на велосипеде очкарик Дима с другой улицы, и вслед за ним тут же из дачи, где жил Алеша, как ясный месяц выходила его сестра Алла. Джинсы и майка с английским флагом сидели на ней, при ее развившихся формах, настолько смело, что становилось боязно за школу, в которой она училась. Угрюмый лик безмолвного полена расцвечивался беззаботной юностью, в этой компании уже реже произносилось имя Шерри, а Алла грудным ломающимся голосом говорила очкарику Диме с другой улицы:
— Мне противна мещанская любовь. Я хочу быть свободной, как птица. Понимаешь, как птица!
Дима испуганно сверкал очками, готовый закрутить педали по направлению своей улицы, но непонятная сила удерживала его возле Аллы.
Строго говоря, бревно не вызывало у Говорова протеста: до полночи засиживаясь за столом, он привык к доносившимся из темноты взвизгам девчат и хриплым выкрикам парней, к мяуканью магнитофона. Бревно мозолило глаза Ирине Михайловне, видевшей в нем корни всех, включая нравственные, зол, и потому решительно настаивавшей на ликвидации вросшего в землю чудовища. Но у бревна, при самом номинальном взгляде на него, были хозяева, а незыблемость частной собственности чтится в дачных поселениях едва ли не главным конституционным завоеванием.
На дачу приехали близко к вечеру: по пути, как и обещала Ирина Михайловна Манечке, заезжали в подмосковные магазины и так-таки купили ей приличное легонькое платьице, совершенно ее умиротворившее. На дачной улице Манечка побыла совсем немного, успев лишь накоротке вникнуть в новый для нее мир, и, вероятно, эта беглость Манечкиных впечатлений позволила Ирине Михайловне завладеть ею на вечер с воспитательными целями. Кабинет Говорова, занятого хозяйственными делами, как известно приближающимися на дачах к категории бесконечности, в этот вечер представлял собой уютную обитель, а Ирина Михайловна и Манечка находили друг в дружке беспредельные понимание и любовь. Стоило одной подумать о каком-нибудь пустяке, как вторая снимала с нее бремя, пусть и ничтожных, забот, стоило одной сказать «а», как немедленно следовало «б», стоило одной произнести «дважды дна», как почти синхронно раздавалось «четыре» — и никакого другого вздора, предлагаемого современной математической наукой.