Шрифт:
– Английской горькой побольше, Болховитин – прасол будет, обещался.
– Бу-дет-будет – всё будет! – говорит Фирсанов скороговорочку, – и горькая, и хинная, и рябиновка… семи сортов. Буфет, холодное и горячее, соляночки на сковородке, снеточки белозерские, картофель пушкинский, свирепая каена, перехватывает глотку, – фирсановское открытие! Из рыбного закусона: семга императорская, балык осетровый, балык белужий, балычок севрюжий, хрящ уксусный, сигов трое, селедка королевская… икра свежая, икорка паюсная-ачуевская…
– Да уж пировать так пировать… событие такое… как исторический роман! за благородного отдаю, серебряный орел на груди!..
– Хорошо их знаю. Пешком не ходит, всё на извозчиках ездит в клуб, все городовые козыряют. И еще… буфет прохладительный, аршады-лимонады, ланинская вода, зельтер-ская для оттяжки… фруктовый сортимент…
– Пришлет золотую карету под невесту! Шафера от него – учитель рисования, при орденах во фраке, – во дворцах рисовал! и еще, тоже со знаком, ихний. И у меня не жиже: студент в мундире со шпагой, в пенсне ходит… и еще, тоже из образованных, экзекутор из суда, со шпагой тоже, и двое про запас, Болховитина сынки, в перчатках, учащие.
– Да уж бу-дет-будет – всё будет! – говорит Фирсанов, закуривая сигару: только сигары курит.
Пригласительный свадебный билет с золотым обрезом: «…пожаловать на бал и вечерний стол…» Вся Калужская перед домом: ноябрь, падает снежок. Подкатывают шафера в коляске. Перед ними картон с букетом. Оба в сияющих цилиндрах, в белых, как мел, перчатках, крылатые шинели, на груди что-то золотится. Лица румяные, с морозцу. В толпе говорят: ар-ти-сты! Я бегу к скорняку. Шафера отбивают каблуками, кричат с порога «жиних ожидает в церкви!» – и всем делается страшно. Трещат скорняковы канарейки. Шафера сбрасывают шинели, вынимают белый букет в путающихся атласных лентах и подают невесте. Феня похожа на царевну: беленькая, во флердоранжах, светится сквозь вуальку, щечки чуть-чуть алеют. Женька вздыхает сзади. Вспоминается, грустно-грустно – «ах-Фе-ня-Феня-я…» Скорняк схватывает образ, скорнячихе суют кулич, Феня опускается, в вуальке. Скорняк, в сюртуке, похож на старого барина; скорнячиха, в шумящем платье, вся обливается слезами. Женька шепчет: «нечего тут сыропиться». Вскрикивают за нами: «да Андрюша, образ-то кверх ногами!..»
Кричат шафера – «карету под невесту!» Ахают все – ка-ре-та!.. Атласная – золотая, окна – насквозь всё видно, в мелких, подушечках, атласных, – будто играет перламутром.
Двое лакеев, в белом, в цилиндрах с бантом. Шафера откидывают дверцу. Иван Глебыч – в мундире, с флердоранжем; светится рукоятка шпаги, перчатка откручена на пальцы, лицо в тревоге. Кричат – «Божье благословение, мальчика-то вперед пустите!» Андрюша, в бархатных панталончиках, вихрастый, с образом на груди, тычется на подножку, в страхе; под носом у него «малина», с медовых пряников. Тощий, высокий экзекутор, в мундире и со шпагой, держит невестин шлейф: студент нежно поддерживает Феню, словно она стеклянная. С треском захлопывают дверцу. Шафера прыгают в коляски, кричат – «с Богом!» Все крестятся. Скорняк корит Кологривова: «что ты мне под невесту подал! Бога у тебя нет, такое под невесту!..» Каретник, с заплывшими глазами, божится: «да… покойничков у меня эти не возят… а что Паленова вчерась возили, так это из уважения, не в счет». Скорняк уходит, махнув рукой. Говорят – «не к добру, покойницких лошадей прислал». Каретник ворчит: «приметил скорнячий глаз… лошади – не кошка, под бобрика не закрасишь».
В доме Клименкова горят окна. Мы с Женькой топчемся у ворот: рано, войти неловко. По двору пробегают поварята, тащат с саней корзины, звенят бутылки. Музыканты приехали: пробуют, слышно, трубы. На боковой подъезд, во дворе, выбегает Фирсанов, во фраке, с салфеткою под мышкой: «че-рти, куда заливное сунули?» Здороваемся с Фирсановым. – «Да что… опять, мошенник, нарезался, заливное никак не сыщем, а еще старший повар!» Поваренок кричит: «нашли заливно, в дрова засунута… а Семеныча снежком оттерли!» – «Ну, слава Богу… соли в мороженое бы не попало!» – кричит Фирсанов и приглашает заправиться: закусочные пирожки готовы. Это наш придворный кондитер, правит все свадьбы, поминки и именины, еще от дедушки. Подъезжают на своих и на лихачах. Прасол вываливается кулем из саночек. Бегут барышни в белых шальках, духами веют. Подкатывают – мясник Лощенков с семьей, в карете, краснотоварцы Архиповы, Головкин-рыбник, портной Хлобыстов, булочник с семейством: Ратниковы, Баталовы, Целиковы, бараночник Муравлятников с сынками, Сараев – башмачник с дочками… – какие-то все другие, в хороших шубах. Молодые сейчас приедут. Сумерки, плохо видно. Кто-то высокий столкнулся с Женькой и извиняется, идет на подъезд за всеми. Женька шепчет: «ты знаешь, это кто?.. он, ей-Богу! да „дикообразово-перо“-то подарил я, тот, писатель!» Я не верю… не может быть! И радостное во мне: будто знакомый голос, баском таким: «ах, простите, пожалуйста…» Надо сказать Фирсанову, угощали чтобы… и скорняку, что писатель у него на свадьбе. Всё хотел – «живого бы писателя посмотреть, Загоскина бы». Но тот уж помер, а это живой писатель.
Входим под фонари подъезда в большие сени, с зеленой куда-то дверью. Пахнет парено-сладковато, – осетриной, сдобными пирожками, сельдереем, – особенным, поварским духом. Идем по широкой лестнице по малиновому ковру. В высокой зеркальной зале, под мрамор с золотом, с хрустальными люстрами из свечей, – свадебный стол, «покоем». Белоснежные скатерти, тысячи огоньков хрустальных – от разноцветных пробок от бутылок лафитничков и рюмок, блеск от бронзы и серебра. Музыканты, на хорах, пробуют робко трубы, сияет медь. – «После „встречи“, – кричит Фирсанов, – „Дунайские Волны“ пустишь, а там скажу!» Потягивая бакенбарду, он оглядывает парад, что-то соображая пальцем. На «княжем месте» на серебре, – рог изобилия, из которого рушатся конфекты. «Амуровые канделябры» – по сторонам: золотые амурчики целуются под виноградом, выбросив в воздух ножки. Мы выискиваем по зале – где он. По стенам, сидят недвижимо гости, положив красные руки на колени или подпершись, самоваром, – все красноликие, в стесняющем крахмале, в тугих сюртуках, в манжетах. Белоногие барышни смирно сидят с мамашами. Официанты несут подносы, звенят бокальчики. Фирсанов кричит в фортку: «как завидишь, – бенгальский огонь, пунцовый!»
Нет его и в малиновой гостиной: старые дамы только, сонно сидят на креслах. Нет его и в ломберной – угловой, и в малой, где «прохладительное» для дам… нет и в буфетной, с «горячим» и «холодным», где разноцветные стенки из бутылок, в которых плавают язычки огней, где всякие соблазнительные яства: пулярды в перьях, заливные поросята, осыпанные крошкой прозрачнейшего желе, сочные розовые сиги, масляно-золотистые сардины, хрящи белужьи, бочоночки с зернистой, семги и балычки, салаты и всякие соленья, – хрусткая синяя капуста, огурчики – недоростки в перце, кисленькие гроздочки винограда, смородины красной венчики, «свирепая каена», похожая на кирпичный соус, соляночки, снеточки, румяный картофель пушкинский… – и здесь даже нет его! Женька шепчет – «в прохладительный заглянуть, кстати и ананасной хватим?» Толстый прасол сонно глядит на нас, будто хочет спросить, – «вы это… в котором классе?» Вьется официант с тарелочкой – «не при-кажете-с!» Прасол тычет в бутылку с перехватцем: «а ну, огорчи, любезный», – английской горькой. Мы вытаскиваем сардинку, и роняем… – в окнах вдруг полыхает красным, грохают медные тазы над нами, – играют «встречу»: приехали!
В дверях гостиной шелковые старухи спутались бахромой, толкаются локтями, сердито шипят – «успеете, пострелы». Мы проскальзываем у них под локтем. У входа в залу стоят новобрачные на розовом атласе. Фирсанов держит корзиночку, все бросают овсом и хмелем. Мы тоже бросаем, в Феню. Она – царевна, только ужасно бледная, – не ягодка уж, а ландышек. Новобрачный – какой-то неприятный, чернявый, глаза косые, бородка таким скребечком. Фирсанов кричит на хоры – давай! Официант с баками встряхивает салфеткой, и на молодых сыплются цветочки. Скорняк всплескивает руками, все расхватывают – на память. Иван Глебыч шепчет на ушко Фене, и она дает ему розу из букета. Начинают просить другие, но Фирсанов вежливо говорит, что букет теперь целомудренный, а к разъезду… тогда растрепим. Говорят и смеются: пра-вильно! Иван Глебыч как будто недоволен, всё поджимает губы. Он перед молодым, красавец: высокий, волосы так, назад – как Рославлев у Загоскина. Женька ворчит: «косоглазого выбрала!» Я говорю – «скорняк это, не пожалел дочери несчастной». Фирсанов просит пожаловать в гостиную, сейчас будут поздравлять шампанским. Мы идем с Феничкой, но какая-то старушенция в «головке», выпятив зуб, скрипит: «нечего вам тут», – даже скорнячиху оттолкнула, Женька ей нагрубил: «а вы чего щипитесь когтями?» Дамы шепчутся – шлейф уж больно задирают. Старушенция велит Ивану Глебычу опустить, но он не слышит. Лощенова говорит Аралихе: «убили бобра, днюет и ночует в картах, весь профершпилился». Молодых сажают на золотые кресла, Фирсанов разливает шампанское, все подходят. Мы чокаемся с Феней, она мило кивает нам, но я чувствую, что она несчастна. Говорит нам – «ах, милые». Вместе с горы катались. С косоглазым не чокались, давка очень. Скорняк спрашивает – «ндравится тебе, знак-то какой, ученый!» Говорю – видели тут писателя, только найти не можем. Он не верит: «вы, говорит, это с шампанского», – смеется. А его нет и нет.