Шрифт:
– И церковь обновится… и там будет революция!
– Бога в это дело мешать не годится, это ты зря. Попы свое знают, а мы уж промеж себя… и на церкву выделим, без обиды… Главное, чтобы на семейное положение, у кого дети. У меня вот их четверо… а есть какие сады! вот у Зурибана… а их и всего-то двое! И капиталы имеются…
– Нет, Иван. Революция должна и церковь обновить!
– Обновить-то, понятно, надо… – отчислим там…
Стало видно и виноградники – коврики по холмам, и белые брызги – дачки. А там и сады пошли развертываться в долинах и горы пошли кружиться…
Петлями пошла дорога.
Приехали и расстались.
Было много заплат и дырьев, а праздника что-то не было. Красный флаг висел кое-где с балкона. За городового стоял газетчик, с повязкой на рукаве. Ребятишки играли «в революцию». Висела вывеска – «Народный Университет». Распоясанные солдаты гуляли с девками в розанах. Пылили автомобилями «уполномоченные». На базаре стали ругать «буржуем».
Хотелось Ивану Степанычу отдохнуть, в садике покопаться, но тревожная совесть заставляла «делать». Как и что – этого он не знал, но горячо взялся «делать». Он записался в партию, – иначе было нельзя «делать». Зачислился в комитеты, и ему обещали «широкое поле деятельности». Писал «Проект обновленной школы», хрестоматию для татар, устав о родительских комитетах, ввел бесплатные завтраки, отменил утреннюю молитву, получал повестки на заседания и посылал телеграммы о кредитах. Ему тоже посылали телефонограммы и предложения, наезжали делегаты, товарищески пожимали руку и предлагали «пересматривать» и «вносить». Кредиты обещали щедро.
После бессонной ночи и трудового дня он выступал на собраниях и говорил со слезами, что «жить в эти великие дни – великое счастье!». Ему кричали садовники, дрогали, поденщики:
– А насчет дач?., про сады как?!..
Про сады он еще не знал и восторженно повторял выдержки из речей – в газетах, – особенно поразившие:
– …и позволю себе закончить историческими словами: «Мы бесконечно счастливы, что нам удалось дожить до этого великого момента… что мы можем творить новую жизнь народа – не для народа, а вместе с народом!!»
Его перебивали: к делу! Он смущался и говорил невнятно.
Его позвали в лазарет солдаты, как своего. Он и им говорил восторженно, что «будущее принадлежит народу, выявившему в эти исторические дни свой гений…». Здоровяки в красных бантах требовали – «насчет войны, да повеселей!». О войне он говорил неопределенно и продолжал свое: «…Мы можем почитать себя счастливейшими людьми! Поколение наше попало в наисчастливейший период русской истории!..»
Ему свистали. А когда он закончил заветным призывом – «подыматься к звездам», его перебили смехом: «А не сорвешься?!..»
Он говорил о величайшей трудности первых шагов, об ужасном наследстве – темноте народа, и закончил до слез задрожавшим голосом: «И хоть темно еще, и не для всех еще видима дорога в прекрасное будущее, но все-таки… впереди… огни!»
Ему похлопали. Но появился дрогаль Иван, в новой рубахе писарского сукна, с огромным бантом, и объявил, что про огни это напрасно, что огней нам пока не надо и чтобы делить по-братски и на каждое дите чтобы… Дрогаля проводили весело и вынесли резолюцию: давать сливочного масла на макароны, варить лапшу из баранины, по бутылке красного для здоровья, и чтобы гулять по ночам – для воздуха! – потому что теперь свобода.
Иван Степаныч перестал выступать, а тревожная совесть говорила, что надо «делать», и он объявил лекцию в «Народном Университете» – «О нравственных предпосылках революции». Но пришло всего пять человек, знакомых.
А жизнь варилась. В новом земстве вертели новые, бойкие, речистые. Оклады установили тоже новые, но они скоро кончились: деньги вышли, а новых не поступало. Иван Степаныч затратил «из своих» на бланки и телеграммы, – и этих ему не уплатили. Ночью порвали у него розы и поломали посадки, выдрали рамки с медом и подавили пчел. Он только вздохнул: «Какая некультурность!»
На берегу шли митинги, вносились требования. Дрогаль Иван говорил о крови, которую проливал в окопах, ради господ. «Господам нужны звезды и капиталы, а бедному человеку!..» Требовал на каждое дите по десятине садов и виноградников, а дачи там – глядя по семейству, потому что теперь «открылась в народе сила!». Слушал его Иван Степаныч и узнавал знакомое.
Он перестал ходить на собрания, пописывал доклады и волновался, дадут ли жалованье. Татары объявили «свое царство» и принялись резать греков. Налетели матросы из Севастополя и принялись избивать татар. Убили у Ивана Степаныча в садике знакомца Керима, прятавшегося в водяной яме, а Ивана Степаныча арестовали – почему татарина укрывает?! – и грозили утопить в море, да заступился дрогаль Иван: «Блажной он, товарищи! Служили вместе… Только что вот ребят велит не учить молиться…»
А потом пришли немцы и успокоили. Все подорожало, жалованья не хватало и на неделю. Иван Степаныч продал шинель и брюки и стал пробавляться уроками за хлеб. Прошел год бестолковой жизни, и жена объявила, что она – «опять». Тут Иван Степаныч упал духом и принялся работать на виноградниках, какие еще остались. Беженцы с севера продавали вещи, дачи. Пошел азарт. Заторговали, кто чем. Ивану Степанычу торговать было нечем, за землю грек требовал уплату, дети просили молочка…
Тут Иван Степаныч вспомнил про дрогаля Ивана и пошел в Слободку, понес новые сапоги – последнее, что осталось у него от фронта.