Шрифт:
Моя дача стоит на гривке, а с обеих сторон тянут к реке овраги. Они сплошь заросли черемухой, березкой, ольхой, малиной… масса ландышей, дудок, сонника, болиголова… – самые соловьиные места. Знатоки считали соловьев наших самыми певкими, «неждановскими» звали. Один овраг исстари прозывался «Соловьин», другой – «Гулкий». Из-за соловьев жена и место для дачи выбрала, на тычке, на гривке, и мужики дивились:
«Это уж они чего-нибудь да знают! кладуны!»
Колдуны?! Редкостное там было эхо: из Соловьина врага крикнешь – Гулкий отзовется полней и громче. Физик один наш лазил исследовать и вывел звуковую формулу, – вырезали ее даже на террасе. Бывало, молодежь поет хором, – и выходит второй, капелла! А когда упросят тенора спуститься в Соловьин и он оттуда пу-стит… – второй, неземной, тенор, так покрывал, что дух захватит:
«Златы… е-э-эээээ… дни-и-ииииии!.»
Вообразите, что же творилось майскими зорями, когда соловьи начнут сыпать и поливать! Гулкий их растравлял. Чвоканье, цорканье, россыпь, щелканье, замиранье, это поцелуйно-истомное – тиу… тиу… ффти-у… – играют сердцем, трепетно и так страстно-нежно!..
И вот когда все изранено, испоганено, и уже ничего живого не осталось, и ты с твоей жизнью уже плевок растертый… – соловьи гремят неумирающим торжеством неумирающей своей жизни и неутолимой болью плещутся в твоем сердце… А оно уже на истеке, и все – ушло! Пытка. Они выворачивали, перетряхивали во мне все, жалели, отпевали, жалили цвоканьем, в кровь раздирали трелями… хлестали сердце, по голове, в глаза. Я слышал милые голоса, узнавал лица, запахи… И не красота уже, не эстетика… – ад!
Как только подходила заря – начинало давить тоскою: сейчас начнут. И первый же тихий высвист… помните, это робкое, нежное – ти-пу… типу… типу?.. – пугал меня, и сердце начинало колотиться. Обманывая себя, я забивался в самую глухую комнату, но окна выбиты, в огромной и пустой даче гулко, и… ни-кого!.. А они сыпали и гремели, и все бешеней и шумнее к ночи. Я совал голову в подушки, задыхался… Бром уже был бессилен, я затыкал уши спиртовой ватой, – кровь приливала, гудела, я начинал пьянеть. Но и без звуков я слышал. Нет, непередаваемо, – как психоз.
Гроза облегчала, и я умолял молнии. Серенькие дни, с тихими дождиками, успокаивали меня. А горьковатая свежесть ландышей, взрывающая в вас все – до детства!.. А дурманный запах июньских наших восковок-любок, впервые манящий страстью?! В зеленой затини, в тишине в росе… нежные, восковые, тайные, они все те же и вызывают прежнее…
Я бы и теперь хотел… – пусть терзанье! Там – каждая травка пела. А здесь… мелодия незнакомая, глухая.
А в городской квартире мне оставили кабинет. Свалены атласы, гравюры, слепки, книги, дрова, коллекции. Многое выменяно на хлеб, на табак… Много разворовали, и оно разлетится по белу свету! И уже разлетается. Недавно на Бульварах я увидал мое… украденное, «изъятое» – не помню. Но это – подлинное мое.
Вы слушаете?.. Да, конечно, – все мы теперь задумчивы, все – другие, другие! Все мы – счастливы… Ну, да… Вы помните:
Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковыя Его призвали Всеблагие, Как соучастника, на пир..И все мы пьем бессмертье! То есть не все, понятно… но у могущих вместить это «бессмертье» – душа другая. Они уже причастились «чаше» и получили особый дар – иными смотреть глазами, ходить над бездной. У них и лицо другое: у кого – больше, у кого – меньше изменилось, – от глубины зависит. Вот и по вашим глазам я вижу, что и у вас украли. Вещи, жизни?.. Но страшно непоправимо, когда все украдут у вас, – вас самих! И даже воров не знаешь… Но когда все украдут, уже нечем и не во что принять «чашу», и призыв «всеблагих» – впустую! Но об этом – после. А вот о вещи…
Вы не досадуете, что я все уклоняюсь от главного, от рассказа о превращении?.. Но отступления эти нужны, необходимо нужны! Да и спешить-то нам некуда, как бывало… И «зуда» в ногах уже нет.
Вот вы говорили, что сейчас в Париже весна, каштаны разбили почки, и у вас зуд в ногах. Вы подолгу простаивали на Бульварах, перед витринами, где заманчивые плакаты Кука и океанских обществ обманывают вас далями?.. Да, влечет. Когда-то и я испытывал этот томящий «зуд» перед оранжевыми плакатами – оранжевыми песками, верблюдами, пирамидами, оазисами, пальмами и белыми шлемами англичан, перед синькой с мылом у берегов, с черно дымящими серыми гигантами, внутренности которых роскошно даны на фотографиях, от королевских салонов до гениально-гигиенических уборных. Скорей билет! И, покорный всевластному зову далей, весне и «зуду», не чувствуя головы, трепетно я входил в солидно обставленные агентства, прокуренные экзотическими сигарами, травами, пропитанные как будто морскою солью и пряностями Востока, – или мне так казалось?.. – и, как с шампанского, пьяно крутил по карте, отыскивая волшебный путь. Там я встречал таких же, с глазами в далях, мужчин и женщин. Женщины были беспокойны, как птицы в перелете, восклицали, роняли деньги, забывали сдачу, рассеянно слушали советы, – как в гашише, с блуждавшими за стеной глазами. Там я встречал раздумывающих над картой, решающих, как в рулетке, – Багдад или Аргентина? или… истоки Нила?… Цейлон, Мадейра, – или еще там что-то?..
И часто, меняя планы, в гипнозе от голубой вуали, от ударившего по сердцу слова – «Батавия» или «Калькутта», от таинственных оукв на карте, от хитрого завитка течений, – я покорялся таившемуся во мне бродяге.
Зовы весны я знаю. Миражи знаю – и уже не стою подолгу, разглядывая плакаты.
Дали… Их у меня украли, и «зуд», и весну украли, и не слышится мне сладко зовущий шепот «пойдем со мною!». Я никогда не пойду теперь, и черная синька с мылом – дешевка обманной прачечной. Я уже пережил обманы.
Вы спрашиваете, что у меня украли… Все украли. Меня самого украли. Но об этом – после. И вот о вещи…
Весна, далекое… Я тогда крепко верил во все решительно, во что полагается верить человеку, культурному человеку. Всеобщий прогресс во всем – закон развития человечьих обществ! – «победное шествие науки», великий блаженный день, когда откроют тайник последний, небо сведут на землю. Не за этими ли волшебными ключами, разинувши рот, стремятся в весенней тяге?.. Все – в далях!
И я стремился.