Шрифт:
Я знаю: воображение мое расшатано. Я много думаю, и мои мысли принимают видимую форму, как во сне. Сны еще нелепей.
Потом я говорил со сторожем. Он был неразговорчив, но вежлив, и лицо простое. Он припомнил, что я бывал с самим директором. Корректно отозвался на наше: «Как это печально!» – и деловито спрятал франк, в память о добром прошлом.
Я вышел на Риволи в безумный час – и меня оглушило, закружило. Было тяжело в толпе. И жутко. И то, что мне явилось на бархате, прилипшее ко мне, как те три слова гнуснейшей ругани, как запах воблы… – бежало со мною рядом!.. Не галлюцинация, понятно: на улице я видел – что видят все. Но во всем я схватывал, улавливал еще другое. Звуки… Скрежещет, храпит, рычит… гудки, железный дребезг, – щелканье затворов?.. И тяжкий дух конюшни, стойла, едкий угар бензина, пота человечьего, цилиндры-будки эти, ноги там топчутся, и шляпы в ямках… – все одинаково, как в стаде! И вдруг – такими неимоверными духами!.. Лица подмаслены, в ухмылках, золотом смеются зубы… Остро раздражает. И – ни одного-то светлого лица, ни чистых линий!.. Из Лувра выходить ужасно.
Кажется?.. – говорите… Я знаю: он и здесь, и шепелявит, пальчонки в уголочке сосет! Слышу, как чмокает… Какой-то важный стержень из жизни выпал. А может быть, и стержня не было, – плелось, клеилось… Верилось, что Бога человечество родит, что вот Он. Бог в мечтах остался, у поэтов, что видят сны. Мечтатели редеют. Трезвые идут на смену. Эти наяву не будут грезить… отточат зубы, нервы заменят сталью! Глохнут уши, что слышали, умели слышать тайну. В шумящей жизни ее не слышно. Стержень выпал, все сыплется, теряет четкость линий. Я слышу, как стада… Макарок гонят пастухи лихие? Нюхом слышу, – у меня нюх птичий. Знаю, что и здесь услышат скоро три слова гнуснейшей ругани, что на болоте тогда мне в голову попали, с дробинками…
Логика хромает?.. Ах, эта логика!.. Я вон и видом изменился, и голос, замечаете ка-кой?.. Полушепотком все, голову в плечи прячу, озираюсь… Что-то будто птичье? Прислушиваюсь по ночам – мотор?.. Слух обострен, а логика моя… Знаете – шестое чувство, Бергсон-то еще говорил все..? А Ницше? Паскаль?! Они страдали. Мы страдаем неизмерно. Мы можем чуять дальше этих стен видимых. Должны!
Я теперь не в глаза гляжу, а за глаза… и всюду вижу славные черты Макарки. Всматриваюсь уж очень? Мне и глаз не нужно, – слышу! Воблин дух… и кожей пахнет! Потом совсюду пахнет, потом… Вянет Психэ, воняет псиной. Думал – с фонарем пойду искать пропавшее… Фонарь коптит. В Грецию хотел поехать, по островам. Смотреть коринку? Нюхать бочки с маслом?.. В Тарусе искать Фарос?.. Или рыться в… философии искусства?.. Бог мой! Откуда же обман весь этот?!..
Хожу в музеи. Чисто, тихо, законченно. Хранится. В камне, в бронзах – человек. Мысли – в хранилищах. Прекрасный сон, крылатые возможности. Пусть спят.
Творчество!.. Исход от идеала. Люблю – и выражаю. Любить забыли, выразить бессильны, идеал меркнет. Воплощать – нечего. Нечего в музеи. Составить описи – и запечатать. Занавес давай!
Да, вот… На днях в ученом собрании присутствовал. Были светила, слава века. Обсуждали экспедицию в Месопотамию, был диспут о грандиозном плане раскопок погибших царств, цивилизаций. Много еще тайн, сокровищ. Я сидел и слушал. Теперь я был другой, и это показались мне таким забавным. Следы погибших цивилизаций ищут!.. Для чего?! Ведь скоро… Я сидел и думал о погибшем царстве, о погибающем..
И опять со мной случилось… Перестановка планов, что ли?.. Мои мысли получили воплощение. Прищурился – и… Будете смеяться.
Вижу ясно, как вот тот старик, с румяными щеками, серебряная голова, с чудесной бородой по грудь, высокий, статный старик красавец, египтолог и богач – как он, в разбитых башмаках, в жениной кофте, в штанах из паруса, тащит по Сен-Жермен мешок, а из мешка-то… голова макрели или мерлана – почетный дар академического ранга… и холеная борода уж пакля!.. Или он под Парижем, где-нибудь в Сен-Клу… пни каштанов, и чайки, что ли, кричат и кружатся… И – ба-бах!.. Мелькнуло, чтоможеттакслучиться. Доказать? Нельзя. Иррациональное ведь это… Как доказать, что человеческое дерево упало? Поросль идет, пойдет… Опять сначала?..
А вот профессор Дуайон, или кто там теперь… – в разбитом госпитале топит печь, а ему – «ссьто, товарищ Дуайон? кому сеперь ушши-то оболтали?!» А знаменитого-то Вертело там или его преемника… два апаша с винтовками по Ели-сейским Полям ведут, проходом в Елисейские Поля… – Лявуазье везли? – а на знаменитом – синие штанишки с кантом, от полицейского сержанта, а из пиджака пучочек пуаро, подобранного на пустом базаре, и бьет по тощей ляжке кусок украденного угля…
И еще я видел, как в уголочке какие-то сидят, потертые, – челюстями вперед, жуют, – и пальцы грызут-сосут… Глаза их видел! Досидят, дождутся, – и уж экспедицию свою снарядят, и египтологу при-ка-жут!.. Раком сварится, выпучит глаза, красный весь станет, – бороды-то жалко! – и будет потрошить гробницы, золота в них искать…
Быть объективным надо, говорите? Вы представьте только: наша гордость – называть не буду, – наша чуткость, совесть… слава наша, покойники!.. Представьте, живы они еще… и вдруг бы пришли бы к ним и принесли простреленные души, закричали: «Да поглядите!! люди уж кричат по-птичьи!! отзовитесь властно! Мы готовы, умрем, вам пойдем на жертву, лишь бы услыхать… голос власти вашей, громкий голос, что „истина, добро и красота“, о чем еще толкуют, – живы, сильны! что вечное не умирает! И мы уйдем спокойные…» А они бы, наш и-то… никак?!.. Так бы, промеж себя… Или – про колесо Истории! вертится, а я – краснею!.. Нет, кощунство так говорить про наших.
Многое мне здесь открылось. Глаза кривые?.. Прямыми насмотрелся, с образцов музейных переносил на все. Макарка мне их исправил. Роскопок теперь не нужно: все раскопал! Сижу в музеях и вспоминаю.
Сны вижу…
Соловьев недавно слушал. Без тревоги. И трель слаба и коротка, и страсти нет той, и замиранье не выходит. Нет и посвиста раздольного, и поцелуйного разлива. Наши здесь не живут… остались там. Пустым оврагам поют по зорям.
Июль 1924 г.