Шмелев Иван Сергеевич
Шрифт:
Накрывают в холодной комнате, где в парадные дни устраиваются официанты. Постилают голубую, рождественскую, скатерть, и посуду ставят тоже парадную, с голубыми каемочками. На лежанке устраивают закуску. Ни икры, ни сардинок, ни семги, ни золотого сига копченого, а просто: толстая колбаса с языком, толстая копченая, селедки с луком, солевые снеточки, кильки и пироги длинные, с капустой и яйцами. Пузатые графины рябиновки и водки и бутылка шато-д-икема, для знаменитого нашего плотника – «филенщика» – Михаил Панкратыча Горкина, который только в праздники «принимает», как и отец, и для женского пола.
Кой-кто из «разных» приходит на первый день Рождества и заночевывает: солдат Махоров, из дальней богадельни, на деревянной ноге, Пашенька-преблаженная и Полугариха. Махорова угощают водкой у себя плотники, и он рассказывает им про войну. Полугариху вызывают к гостям наверх, и она допоздна расписывает про старый Ерусалим, и каких она страхов навидалась.
Идут через черный ход; только скорняк Трифоныч и Солодовкин – через парадное. Барин требует, чтобы и его пустили через парадное. Я вожу снег на саночках и слышу, как он спорит с Василь-Василичем:
– Я Валерьян Дмитриевич Эн-та-льцев! Вот карточка…
И все попрыгивает на снежку. Страшный мороз, а он в курточке со шнурками и в прюнелевых полсапожках, дамских. На нем красная фуражка, под мышкой трость. Лицо сине-багровое, под глазами серые пузыри. Он передергивает плечами и говорит на крышу:
– О-чень странно! Меня сам Островский, Александр Николаич, в кабинете встречает, с сигарами!.. Ччерт знает… в таком случае я не…
Василь-Василич одет тепло, в куртке на барашке, в валенках; лицо у него красное, веселое. Подмигивает-смеется:
– Знаменитый Махоров, со всякими крестами, и то через кухню ходит. А чего вы стесняетесь? Кто в хорошей шубе – так через парадное. А вы идите тихо-благородно, усажу, где желаете… только не скандальте для праздника.
– На-ро-ды!.. – говорит барин подрагивающими губами. – Впрочем, не место красит человека… много званых, да мало избранных! Пройдем и через кухню… Передай карточку, скажи – Эн-та-льцев!
– Да вас и без карточки все знают, при себе держите, – говорит дружелюбно Василь-Василич и что-то шепчет барину на ушко.
Тот шлепает его по спине и, попрыгивая, проходит кухней.
По стене длинной комнаты, очень светлой от солнца и снега на дворе, сидят чинно на сундуках «разные» и дожидаются угощения. Вот Пискун. У него такой тонкий голос, что мне все кажется, – вот-вот перервется он. На Пискуне бархатная кофта, с разными рукавами, и плисовые сапожки с мехом. Уши повязаны платочком: они отморожены, и вместо них – «только дырки». Должно быть, он и голос отморозил. Рыжая бородка суется из платочка, словно она сломалась. Когда-то он пел в Большом театре, где мы недавно смотрели «Роберт и Бертрам, или два вора», но сорвал голос, и теперь только по трактирам – «уж как веет ветерок, из трактира в погребок». Все его жалеют и говорят: «Пискун ты, Пискун, пропащая твоя головушка». Глаза у Пискуна всегда плачут, руки ходят, будто нащупывают, и за обедом ему наводят вилку на кусочек.
Под образом с голубенькой лампадкой сидит знаменитый человек Махоров, выставив ногу-деревяшку, похожую на толстую бутылку или кеглю. На нем зеленоватый мундир с золотыми галунами, по всей груди золотые и серебряные крестики и медали. Высоким седым хохлом он мне напоминает нашего Царя-Освободителя. Он недавно был на войне добровольцем и принес нам саблю, фески и туфельки, которые пахнут туркой. Сидит он строгий и все покручивает усы. На щеке у него беловатый шрам – «поцеловала пулька под Севастополем». Все его очень уважают, и я тоже, словно икона он. Отец говорит, что у него на груди «иконостас, только бы свечки ставить». С ним Полугариха, банщица, знаменитая: ходила пешком в старый Ерусалим. Она очень уж некрасивая, в бородавках, и пахнет от нее пробками; и еще кривая: «выхлестнули за веру турки». – «Вот когда страху-то навидалась! – рассказывает она. – Мы-то плачем, у Гроба Господня, а они с мечами… да с бечами… – хлесть-хлесть! И выстегнули. И батюшка-патриарх с нами, в голос кричит, а они – хлесть-хлесть! Ждут демоны, – не сойдет огонь с неба, – всем нам голову долой! Как пал огонь с небес, так все лампадки-свечечки и загорелись. Как мы вскричим – „правильная наша вера!“ – а они так зубами и заскрипели. А ничего не могут, такой закон».
Рядом с ней простоволосая Пашенька-преблаженная, вся в черном, худенькая и юркая. Была богатая, да сгорели у ней малютки-детки, и стала она блаженненькой. Сидит и шепчет. А то и вскрикнет: «соли посолоней, в гробу будешь веселей!!» Так все и испугаются. У нас боятся, как бы она чего не насказала. Сказала на именинах у Кашиных, на Александра Невского, 23 ноября: – «долги ночи – коротки дни», а Вася ихний и помер через неделю в Крыму, чахоткой! Очень высокого роста был – «долгий». Вот и вышли «коротки дни».
Еще – курчавый и желтозубый, Цыган, в поддевке и с длинной серебряной цепочкой с полтинничками и с бу-бенцами. Пашенька дует на него и все говорит – цыц! Он показывает ей серебряный крест на шее и все кланяется, – боится и он, должно быть. Трифоныч, скорняк Василь-Василич, который говорит так, словно читает книжку. Потом, во весь сундук, певчий Ломшаков. Он тяжело сопит и дремлет, лицо у него огромное и желтое – от водянки. Еще, разные. Но после солдата интересней всего – Подбитый Барин. Он стоит у окна, глядит на сугробы и все насвистывает. Кажется, будто он один в комнате. А то поглядит на нас и сделает так губами, словно у него болит зуб. Горкин сегодня – как будто гость: на нем серенький пиджачок отца, брюки навыпуск, а на шее голубенький платочек. А то всегда в поддевке.