Шрифт:
За забором покончили с обедом и поют молитву. Телеги все увозят отпущенных на побывку, а новые все еще вливаются на выгон, и вон их сколько, – весь тракт в них, – ползут и ползут.
– Тыщи народу!
В потребиловке – трактирщик с полустанка. Он еще более покраснел, – очевидно, ездит с запасом, – требует «самых лучших» папирос, чуть-чуть покачивается, говорит часто-часто, кокарду налепил на самый гребешок серой фуражки.
– Простукали – говорят: на тебя надо особую мерку. По животу не сойдется казенный ремень! Сойдется! На унтер-офицера найдут, что требуется… Давай шиколаду, что ли…
Взламывает прямо в бумажке, ест с оловом, садится на цареградские стручки в мешке.
– Теперь в трактире пусть жена с племянницей движут… Ай сдать?
– Ничего, устроился, Семен Акинфыч?
– По-бьем!
– Да еще неизвестно, кого бить-то…
– Всех побьем!
На переезде заложен шлагбаум, у будки. Идет поезд, тяжело тянет из-под горы. Двери красных вагонов раздвинуты. Видны лошадиные головы в ряд; свесив ноги над полотном, сидит, заломив фуражку, с лихо выпущенным из-под околыша зачесом, казак, – совсем юное розовое лицо. Облокотившись, стоит у двери другой. И еще – казаки и кони, казаки и кони. И крутит один фуражкой, – вот-вот запляшет.
Они уже готовы – степные птицы.
Лошадиная сила
На углу площади уездного городка, забитой, как и все смежные улицы, приведенными на осмотр лошадьми всякой масти, и даже такой, какой не видала, кажется, ни одна конская ярмарка, стоят два мужика. Они уже сдали в казну, на войну, своих лошадей и теперь поджидают еще не управившегося Степана Махорку, чтобы идти в чайную; а пока уверяют друг друга, что тут дело правильное и на совесть, что хоть и не добрал один пятерки против своей цены, – так пятерку-то лошадь за два года оправдала или нет? Горячо говорят; один, черный, с желтым водяночным лицом, получивший за свою лошадь семь рублей лишку, все пристукивает кулаком по костлявому заду чужой лошаденки-мыши, словно по столбушку.
– Ну, за мово лишку дали… Дак мой го-сподский! я его, прямо, из глотки у Пал Петровича выдрал. Мой в антиле-рию вон, солдат метил, а с твоим и в обоз наплачешься. Обиды нету…
– За-чем, какая обида! – отмахивает головой русый, на лице которого и недоумение, и, как будто, уверенность. – С им наплачешься. Я к тому, что… Пятишну-то за два года отработал он мне ай нет?!
– Не то, что пятишну, – он тебе три красных отработал! Он тебе, прямо… полсотни отработал!
– Не-эт! – с сердцем говорит мужик и отмахивает головой. – Три-то красных он мне обработал, это верно… Я на нем за зиму понабра-ал, с лесопилки возили. Плохо-плохо – четвертной обогнал, а полсотни – не-эт, не обработал…
– Пожалуй, что полсотни-то не обработал. Рублей сорок… А почту-то в Столбы гонял?! Да он тебе за полсотни обработал!
– Месяц только и гонял, разругался. А может, и полсотни отработал…
Они бы еще поговорили, но заругался хозяин лошаденки:
– Чего по заду-то долбаешь… колоду нашел!
Наконец, пришел и Махорка, маленький, востроглазый мужичок в большой шапке, привел на веревке понурую пегую лошадь. Вид у Махорки какой-то сбитый, точно его обидели, а он еще не разобрал, – чем.
– Ужли не взяли?! – воскликнули оба враз.
– Обещались, как подрастет… – усмехнулся Махорка, привязывая повод к кушаку, чтобы освободить руки. – Не хуже, чай, других-то! – оглянул он лошадку и толкнул под губу.
Она моргнула и пожевала.
– В годах, а околевать не желает… – сказал русый.
– А ты у ее на крестинах был?., в годах!.. У трактирш-шика по тринадцатому взяли… в го-дах!
– Трактиршшикову я знаю… Иван Миронова. Я мерина его очень хорошо знаю. Он любую пушку своротит…
– И моя своротит. Покорми-ка ее овсом недельку другую, – что хошь увезет!
Пегая кобылка обнюхивает изрытыми губами хозяйскую спину, в дегте, пофыркивает скромненько и постукивает задней ногой, – не пора ли и ко дворам. К двум десяткам ей, а пришла она сюда еще с вечера и еще ничего не ела. Пора ко дворам.
Глядят из рядов вороные, саврасые, гнедые, бурые, всякие. Тут и клейменые, и без тавра, лопоухие и со стрельчатыми ушами, с головами добрыми и строгими; и с побитым плечом, и со всяким изъянцем; и стройные – полукровки, и сытые, лохмоногие – волостных богатеев, и такие, что не дотронешься до морды, и крохотные лошадки-мыши. Есть и жеребые, невесть для чего приведенные бестолковым хозяином, с толстыми, как веревки, жилами по брюху, и кормящие, с тревожно-кротко спрашивающими глазами, с жеребятками, словно на деревянных ножках, в гривках-щеточках, помахивающими игрушечными хвостиками. Есть тут – с молодым, огневым и задорным глазом; и уже и вовсе не смотрящие на свет Божий. В ночь сдвинуло их сюда, на сгонный пункт, чуть ли не с целого уезда, и все еще движет и движет, заливает ими улицы и переулки и наполняет весь городок тревожным ржаньем.
– И сколько же на их овса запасать надоть! А прокормят.
– Про-кормят. У казне овса-то запасено… сто тыщ!., вагонов сто тыщ, а то больше. Солдаты сказывали.
На площади, перед бассейном, похожим на исполинский улей, стоит длинный стол под черной клеенкой: вытащили его из какого-нибудь присутственного места. За столом – приемная комиссия. Очень толстый военный ветеринар, в рыжих бакенбардах-котлетках, краснолицый, в выпуклых синих очках, стоя с краю стола со стаканом чаю, подает знаки пальцем и головой, а их ловит вертлявый ветеринарный фельдшер, у которого такой длинный нос, что страшно становится, когда заглядывает фельдшер в рот лошади, – отхватит. Фельдшер подымает и мнет лошадям ноги, кидает мерку, приподнимает веки; двое драгун, распялив лошади рот, показывают ему зубы, машут перед глазами флажком. Слышно: