Шрифт:
Мы остаемся вдвоем, на завалинке. Молчим. Тихо. Лицо Семена сумрачное. Я чувствую, – одна и одна у него дума – о Михайле. Но ведь до саперов еще не дошло! Или дошло?
– Саперы для защиты назначены, для укреплений… – говорит он. – Старуху я этим и ворожу. Чего там… Я про саперов очень хорошо знаю, что к чему, – сам в саперах служил. Без сапера ни шагу не сделать. И по крепости сапер, и по пехоте… и наступай, и отходи – без сапера не обойдешься. Мой Михайла, – да вы его видали, – еще подюжей меня будет… Самая крепость – в саперы… Степан мой, тот квелый уродился, в каретниках, в Москве… да что! А Михайла… Жадность-то обуяла! Кормили их, поили… все большие дела – в каждом немец. А теперь и землю хотят…
– Ну, а как думаешь, победим?
– А это как Господь даст. По народу-то, глядеться, Должны бы мы одолеть. Потому, чисто на крыльях поднялись. Измены бы какой не было… Да что я тебе скажу, – бабы нонче куда меньше выли! Землю завоевать грозится… Ну, землю-то нашу в кармане не унесешь, возьми-ка ее…
Семен исподлобья глядит за реку – широко там. И как тихо. Перезванивают колокола, – покойный вечерний перезвон. Покойна заречная даль. По вертлявой дороге в лугах, светлых после покоса, рысцой трусит белая лошадка, не взятая на войну, – должно быть, старенькая. Конечно, старенькая, белая вся, а бежит, попыливает. Все, как всегда. И небо, как всегда, – покойное, мягкое, русское небо. От лесу спускается на луга пестрая кучка ребят – ходили за брусникой. Как всегда.
– Опять дымит… – говорит Семен. – Подают и подают.
За краем лугов, где – чуть видно – белеет нитка шоссе, дымит. Там чугунка. Тянется длинный-длинный товарный поезд. Уже забежал за край леса, дымит над зеленой каймой, а хвост все еще за лугами, за шоссе. Да, подают и подают. Вот уже третий ползет за этот час, как сидим.
– Двери раздвинуты, – военный. Еще до Сибири, сказывают, не дошло. А уж как Сибирь двинут… Ото всех морей идем, ото всех океянов. Удумать бы сдюжили, а силы много у нас… Не должны уступить.
Смотрю на Семена. Что в нем? Спокоен, беззлобен. Война для него не подвиг и не игра и, пожалуй, даже не зло. Страшно важное, страшно трудное дело. Сделать его нужно, – не отвернешься. Но нельзя и забыть свое, здешнее. Сегодня он отсеялся и рад узнать от меня, что идет к дождю. У него на усадьбе за плетнем штук пятнадцать хороших яблонь. Грушовку и аркад он снял, завтра собирается снимать коро-бовку и боровинку – дюже покраснела. У него в садочке шалаш, краснеет на травке лоскутное одеяло, и он спит в шалаше вот уже третью неделю, сторожит от поганцев-ребятишек. У него хорошая антоновка, первое яблоко, и он мне подробно рассказывает, как заводил этот садочек, сколько собрал в прошлом году и как лет пятнадцать тому назад выдрал веревкой в этом садочке своего Мишку – не показывай дорожку другим.
– По весне сам мне весь сад окопал – сапер. Да ведь как окопал-то! За час все, на полторы ло-паты! Наклали мы ему грушовки полон мешок, еще пробель только-только показала. А уж теперь и антоновка скоро сок даст. А как, раненые-то которые или кто убит… фамилии-то печатают?
– Нет еще, не видал.
– Будут когда – следи уж Михайла Семеныч Орешкин, сапер. Гляди ты, опять дымит! Ну, дай Бог на счастье…
За семью печатями
С какого конца ни въезжай в Большие Кресты, увидишь в середине села ярко-зеленую крышу, а над ней плакучую, развесистую березу. Это глядит с бугорка на меняющийся свет Божий казенная винная лавка – № 33. Каждый мужик, подъезжая, непременно помянет Столярову поговорку:
– Три да три: выпил – карман потри.
Столяр Митрий, покривившаяся изба которого как раз напротив лавки, бывало, плакался на судьбу за такое соседство:
– Никуда от нее не денешься, – плачешь, а идешь. Да-а, как глаза ни три, а все – в три да в три! Сам и полки ей отлакировал, а через ее одна неприятность.
Теперь она запечатана, и крепко набитые тропки к ней по зеленому бугорку уже повеселели после августовских дождей мелкой осенней травкой. Но зеленая, с чернью и золотцем, вывеска еще не снята и наводит на размышления. Еще не отъехала к брату-бухгалтеру, в Тулу, и сиделица Капитолина Петровна, дворянка и хорошего воспитания, хотя уже продала батюшке поросенка. Но корову еще придерживает. Вот когда и корову продаст да придет от бухгалтера ей настоящее разрешение, чтобы выезжала, тогда все разрешится. А теперь… кто что знать может? Висит и висит вывеска. И все еще приостанавливаются по старой привычке под бугорком телеги, и лошаденки собираются подремать, но сейчас же трогаются под ругань к бойко заторговавшей чайной.
Печатали лавку урядник со старостой и понятые. Староста, Фотоген Иванович, сам, бывало, помогавший набивать тропки, переступив выбитый ногами порог, потянул было носом и защурился, но тут же встряхнулся, вспомнив, какая на нем обязанность, покрестился на полки и сказал Капитолине Петровне:
– Ну, Петровна… побазарила да и будет! То она нас под арест сажала, теперь мы ее до времени под печать. Показывай свое удовольствие!
И запечатали семью печатями. Нужно было только четыре печати, но староста разошелся и набавил еще три штуки.