Зайцев Борис Константинович
Шрифт:
– У вас, может, у господ, и вовсе в Бога не веруют, а нам как?
Барыня улыбнулась, как всегда задумчиво и к Аграфене ласково:
– В Бога я верю, Аграфена, вы не думайте. Насчет ада плохо умею сказать; объяснить не могу, а наверно думаю, что нет. Нету такого ада, незачем: и здесь, на земле, достаточно.
Аграфена ушла к себе мыть чашки, все о том же думая: «На земле достаточно…» Так и барыня: спокойная, не сердится никогда, детей ласкает, а сама думает, и точит в ней что, – под глазами круги, блекнет здесь одна в этой тиши. Ночью, крестясь на лампадку, Аграфена слышала, как ворочалась, вздыхая, барыня. Аграфена вздыхает, широким мужичьим крестом крестясь «за спокой» доброй барыни.
Подошли Святки. Барыня делала елку Коле; никого не было, кроме Аграфены; елка светло сияла в скромной квартирке. Барыня улыбалась, радовалась, что нравится Коле, и, как всегда, бледная тень ходила по ее лицу, а соседки-кухарки говорили Аграфене: «Вот смотри, к вам и отец Дмитрий не пойдет, потому твоя барыня безмужняя». И дальше рассказывали – все по-разному – одно: сзади лежала сердечная история.
Отец Дмитрий, однако, был; служил молебен, кропил, и не только Аграфена молилась, но крестилась и барыня.
Разоблачившись, отец Дмитрий завтракал; они с барыней говорили – как два вежливых и всегдашних противника.
– У вас здесь весьма тихо, напоминает женский монастырь.
Барыня улыбалась.
– Это и есть монастырь.
Во взглядах отца Дмитрия было одновременно почтительное и внутренно-неодобряющее.
Потом опять забелели снега; синела по ночам лампадка в большой детской, барыня целые ночи бродила с грудным: он пищал, кис, было безмолвно, и если ночь выпадала лунная, голубело и там, в тихо сверкающем снеге; таинственное, – слышное только ей одной, наполняло тогда квартиру и город; вспоминалось о далеких днях, и хотелось сесть в этой светлой ночи в волшебные сани, унестись по белеющим полям вместе с тем, который…
В кухне спала Аграфена; барыня, подходя к двери, улыбалась на нее; иногда даже смотрела по нескольку минут. «Знала она, или не знала такое?»
И ходила подолгу с грудным из угла в угол, погружаясь в лунные колонны и выходя из них. Седая печаль повивала ей голову: печаль – ровесница самому миру.
Ветры подули, потекли снега, мощный и веселый дух ходил над землей, трубя и играя. Масленица была пышная, с роскошными лужами на улице, весенними ночными бурями и дождями. Не могла уже Аграфена быть монашкой зимней; томилась она и заплакала даже раз – ручьями, неизвестно о чем.
В те же дни встретилась она с кучером Петькой, только что попавшим сюда на службу. Он был молод, черноус и остр. На дворе его боялись и не любили; очень больно умел сказать, сплевывал гениально, и когда мчался в санках на Звездочке, глядеть дух занимало.
Аграфена так и зевала на него раз, когда он въезжал домой на взмыленной лошади, а он цыкнул, ловко перебрал вожжой, чтобы не задавить, и прорезал у самых ее ног, так что она шарахнулась даже в подъезд.
– Эй, ты, малина!
И по тому, как он сказал это, поняла она: что бы ни велел этим голосом – удаль, наглость, сила в нем, – все она сделает.
К вечеру понадобилось достать дров из сарайчика; сумеречилось, сиреневело, чуть желтели огоньки фонарные; легким ходом пробежала Аграфена к знакомому месту, вся вздрагивая, внутренно холодея; вот и дрова пахучие – и там, у каретного, кто-то возится, пахнет оттуда дегтем, шорником, шлеей…
– Али потеряла что, молодка?
Острый запах цигарки, картуз ловкий, крепкие, как из жил, руки.
– Так уж, потеряла или нет, про то вам знать не приходится…
– Ой ли?
Дверка захлопнута, и как он дрожит, как целует…
Через четверть часа бежала Аграфена через двор с дровами домой, легко-пьяная и не себе уж принадлежащая. А Петька сплевывал, курил цигарку у ворот, и жадный, победный огонь лился из его глаз.
Летели дни, так же ходила барыня с ребенком, теплом веяло с неба, зазеленело все, – Аграфена горела. Казалось, не было лет сзади, нету впереди ничего, да и не надо – вся полна собой, кровавой своей любовью.
Поздно вечером, когда все засыпало, она тушила огонь на кухне и сидела в забытьи, глядя на звезды; а потом, ведомая властью светил любовных, выскальзывала на двор и, крадучись, к сеновалу. Здесь волны сена. О, как оно пахнет! И пока она лежала, в трепете ждала, майский месяц выползал из-за сада, заглядывал золотым лучом в слуховое оконце: там он видел слушавшую Аграфену, – потом ловкие шаги – он.
Так, в майской тьме, задыхаясь на сене, трепеща от любви, зачала Аграфена новое бытие. Она почуяла это в такую же жгучую ночь, и Петру не сказала. Но, уйдя от него, когда забелел восток, пошла не к себе на кухню, а за сарай, в сад. Тут было тихо; матовой пеленой одели росы траву, молодые яблони стояли все в цвету – белыми предутренними кораблями. Только вдали, где старая береза подымалась у забора, вдруг слабо завела свое курлыканье горлинка. Под сердцем Аграфены билась жизнь. Она стояла, точно предстала перед Богом, как покорный сосуд, скудельный сосуд Его благости и ужаса, и некто тихою десницей навсегда отмахнул от нее время, когда была она беззаботной.