Зайцев Борис Константинович
Шрифт:
Я ощущала себя в этот день очень взволнованно. Никого видеть не хотела, и была одна.
И несколько дней сидела дома, пела, в одиночестве слонялась по бульварам.
В один из вечеров села в трамвай, доехала на Земляной вал, к Георгию Александровичу.
Я поднялась прямою лестницей во второй этаж. В лучах заката, пышными и нежными кудрями разметавшимися, взглянул на меня бюст Юпитера Отриколийского. Теми же слепыми и покойными глазами смотрит он на утро, ночь, и Вечной Ночи не боится. Да, мне с ним удобно, мне легко. Я отщипнула листок с мирта, что стоял у постамента, прошла в кабинет зеленоватый, выходивший в сад.
Золотистый свет, с зеленоватым отблеском листвы, наполнял комнату. Над папкою разложенной Георгий Александрович, в пижаме. Увидев меня, встал, поцеловал руку. В спокойствии движений и в изяществе – такое ж как бы продолжение Юпитера. В папке гравюры: Терборх и Вермеер. Я наклонилась.
– Ах искусство, все искусство… Он их сложил.
Почему мне быть против искусства? Да, но сейчас, сегодня, вряд ли взволновал бы меня Терборх. Мы через балкончик сошли в сад.
– Дубы, липы… Вам бы нужен сад со статуями… под лаврами, и миртами, и олеандрами.
Он кивнул. Мы сели. Здесь было прохладно, влажно, сумеречно. По верхам деревьев протекало еще, нежным золотом, прощание солнца.
– Я скоро все увижу это: мирты, и оливы, кипарисы…
– Вот как!
Он взглянул – прямо в глаза мне.
– Уезжаю в Рим.
Я разметала веточкой букашек красно-черных на углу скамейки.
– И надолго?
– Да. Может быть, это нелепо все… Но был бы очень рад, если бы вы, от полноты жизни вашей, от избытка… вспомнили бы обо мне и написали… ну, хоть несколько-то строк.
– А если бы вы не поехали совсем?
– Нет, я поеду.
Я вскипела.
– А вдруг я пожелаю, чтобы вы остались и не уезжали вовсе в этот Рим?
Он на меня смотрел – долго и внимательно.
– Зачем я вам?
– Ну, просто, я бы пожелала, чтоб вы были тут? Представьте, мне приятней это было б.
Георгий Александрович слегка задохнулся.
– Теперь… нет, все-таки уехал бы. Я буду рад, если увижу ваши письма, но уж здесь… «добрым другом»… нет.
Я вдруг почувствовала, что краснею. Встала, быстро обняла его, поцеловала в лоб.
– Ну, уезжайте.
Я взволновалась, вдруг я вспомнила Маркушу и Андрея, как они далеко, скоро – далеко будет и этот седоватый человек с профилем медали древней, пусть, я остаюсь одна в Москве весенней, пьяной, нежной, жгучей.
Я недолго посидела у него. Был вечер, я пешком шла под звездами, по пустынным улицам Москвы. Да, окончательный полет! Некому поддержать, остановить меня.
И я, конечно, оказалась в клубе. Игроки приветствовали, удивлялись, почему я долго не была. А в час явился Александр Андреич. Играли до рассвета, он проводил меня домой, – вставало солнце розовое, май налетал в златистых облачках, в курлыкании голубей на Страстной площади, в нежной голубизне далей к Триумфальной арке.
В те дни я позабыла все. Были ли у меня муж, сын, отец? Не знаю. Раза два я выступала на концертах. Но интересно было только то, что связано с огромной мастерской, полной света весеннего, запаха красок, куда залетал солнечный теплый ветер, колебал портьеру, доносил дребезжание пролеток с Арбата. Александр Андреич размалевывал свои макеты, ерошил волосы, сердился, волновался, ждал меня. Когда я ощущала крепкое и грубоватое его пожатие – у меня немели ноги.
Проходило время. Маркуша мне писал, но я не отвечала. Май уже кончался. Надо было ехать, – я не собиралась. Александр Андреич кончал эскизы декораций к осени, месяц хотел прожить на даче у Москва-реки под Архангельским, требовал, чтобы и я там поселилась. Собирался он в Париж – подготовлять выставку.
Я ездила три дня в неделю под Архангельское, где Нилова сняла комнату у священника, в деревне, в двух верстах от его дачи.
Я жила будто у подруги, но, понятно, больше у него бывала. Впрочем, и он тоже приходил к нам, мы сидели втроем в садике поповском, с честными яблонками, распивали чаи, Нилова хохотала, показывая зубы нечищеные, убегала к себе, сотрясала окрестность гаммами.
– Наташка, а ты чувствуешь, как у меня do получается? Ты понимаешь?
Проходил благообразный батюшка, в белом подряснике, к своим пчелам. Солнце пекло. Москва-река, с отмелями, куличками, разомлела от жары, мальчишки табунками голенькими проносились по песку. Брели дачницы – в мохнатых полотенцах. Тоже ложились на песке, на солнце, нежили тело нежное.
Зной, томление и сладострастие. А на той стороне, в дымке голубоватой – белеет Архангельское. Синева неба, белые облака, запах покоса и июня, кудахтанье кур в простенькой бревенчатой деревне.
И я помню, мы валялись так же с Ниловой на берегу, у лозняка, песок нежно, жадно жег тело – очень белое у меня, коричневатое – у Ниловой. Нилова беспрестанно хохотала и вертелась.
– Эх, Наташка, где же теперь твой Маркуша?
Я не думала об этом – как-то не хотелось думать.
Я слонялась среди ржей, полей, ходила в гости кое к кому из знакомых, оказавшихся поблизости, чаще же всего на дачу, к Александру Андреичу. Его дача в лесу стояла, на взгорье, и подальше от Москва-реки. С балкона видно было Архангельское, а внизу речка протекала, среди ольхи, лозняка, темная лесная речка. Он туда ходил купаться. Возвращался мокрый и взъерошенный, прохладный, полотенце на голову накидывал. Я устраивалась на лонгшезе. Сверху было видно, как он всходит по тропинке, пыхтит, бороду расправляет, что-то про себя бормочет. Он тогда походил на морского зверя, может быть, Тритон наш русский, но лукавый, беспокойный и недобрый… «Ну, наверное, врагов своих громит и славу завоевывает…» Я его отлично видела и понимала. Знала, как злословит о товарищах, завидует успеху, жаждет денег. Да. Но не это важно.