Шрифт:
Все вскакивают с изуродованными страхом лицами, готовые на самое худшее.
– Кто?! Солдаты?.. Артиллерия?.. Расстрел?
– Они пришли… они пришли!..
– Да кто?.. Кто?..
Ее злобно трясут за плечи, а она бьется в судорожной истерике…
– Кто же? Кто? Говорите!..
– Они… пожарные…
– Тушат пожар?..
– Нет… разбирают заборы, которые тянутся к нам… Нас не хотят жечь…
Всеобщая истерика заполняет подвал. Женщины на коленях ползут в угол, где, по предположениям, икона, крестятся, хохочут, обнимают друг друга, целуют детей. Проснувшиеся перепуганные дети отчаянно ревут. Я выскакиваю в кочегарку.
Печь почти потухла, Иван полудремлет, прислонившись к углю, – для него все равно. Публика понемногу успокаивается. Все входят с радостными, улыбающимися лицами, пожимают руки, говорят громко. Всем жалко друг друга, все любят друг друга. Ночь быстро проходит. Уже десять… Половина одиннадцатого…
Хочется спать, и чувствуешь, как сладко, как крепко заснул бы, но негде прилечь, – все занято. Детишки понемногу угомонились. Красная полоса рдеет на потолке, но на нее никто не обращает внимания.
– А знаете ли, – слышится глухой голос, – я бы убрался подобру-поздорову; по крайней мере воспользовался бы мирным настроением и вывел бы женщин и детей… Вернее было бы…
Но ему прощают, даже его теперь любят.
– Зачем же? – говорят ему мягко, и в этой мягкости слышится: «Что с вас возьмешь? закон вам не писан». – Раз приняли меры против угрожающего нам пожара, значит находят, что в доме сидит ни в чем не повинный народ.
Неодолимая усталость охватывает. Я ставлю локти на колени, кладу голову на руки и отдаюсь полудремоте? Иногда мне хочется расхохотаться, – до того нелепо и бессмысленно наше положение.
Потом мне начинает сниться, бессвязно и запутанно, и я борюсь со сном и сновидениями, с усилиями подымая брови, открываю веки, и они опять, отяжелевшие, незаметно падают. И все кажется красным, и в этой густой, приторной красноте отражаются мохнатые человеческие лица, слышится кровавый шепот разгорающегося пожара, и солдаты трудятся, стараясь всадить в меня штыки, и штыки заворачиваются в мое тело, солдаты торопливо их распрямляют и опять всаживают, и я кричу им: «Скорей… скорей!..»
И кто-то кричит над моим ухом: «Скорей… скорей!..» – и трясет меня за плечи. Я открываю глаза: красный потолок, в красноватой полумгле – головы, руки, ноги, как будто оторванные и лежащие в беспорядке, и опять закрываю. Но опять трясут. Я подымаюсь.
Стоит дворник. Лицо тревожное.
– Солдаты… Страсть их сколько… В окна в сторожку заглядывают… Сказывают, зараз расстреливать дом будут…
Разбросанные в беспорядке руки, ноги, головы шевелятся, отовсюду подымаются люди с заспанно-испуганными лицами.
– Что?..
– Кто говорит?..
– Откуда?..
– Уже два часа… а я все думаю – я сплю.
– Боже мой, какая долгая, какая мучительная ночь!..
– Да не может быть. За что будут расстреливать? Забор же разобрали…
– За что? А за что расстреливали целый день?
– Надо кого-нибудь послать.
Все глаза обращаются на обладателя спокойного глухого голоса. Он подымается и уходит. Потом приходит через минуту.
– Там не солдаты, а звери: я думал, меня посадят на штыки.
– Требуйте, чтобы отвели к офицеру.
Опять уходит. Ждем. Проходит двадцать минут, полчаса… Томительное ожидание разрастается в беспокойство. Поминутно лазают за часами,
– Нет его!..
Прислушиваются к малейшему скрипу, но звука шагов нет. Одна и та же страшная мысль проползает в мозгу: «Убит».
– Его убили… – слышу я шелест над своим ухом. – Не говорите только вслух…
– Не говорите только вслух, – шепчут все друг другу.
И каждый ревниво следит в кровавой полумгле, чтобы не прочитали в его глазах страшной мысли. Больше всего боятся ужаса, паники, когда роковое слово будет произнесено.
Вот шаги. Все с секунду напряженно вслушиваются. Может быть, солдаты? Он.
Бросаются.
– Что?..
– Сказал?..
– Будут?…
Он ровно говорит таким же спокойным глухим голосом:
– Вывели со двора. Все время штыки на меня. По переулку все освещено пожаром, ни души… «Куда же вы ведете?» – «Иди»… Мне стало казаться – приколют где-нибудь у забора. Одним больше, одним меньше… Сколько таких трупов валяются по Москве. Вывели на улицу. Светло как днем. Стоит офицер. Лица я у него не видал – нету лица, одни усы, холеные, громадные, смотрят к бровям. Излагаю ему: «дети, женщины, больные…» Он стоит ко мне спиной. Потом небрежно цедит сквозь зубы: «Если завесят окна, если никто не будет подходить к ним, никто не выйдет из дому и если… со стороны дома и двора не раздастся ни одного выстрела, мы… не будем расстреливать…»