Шрифт:
Сон бежит от очей, только визг и вой просящейся в комнату метели.
Долга ночь!..
А завтра опять…
Мы жили колонией, но был в городке у нас и еще товарищ.
На большой площади, где стояла церковь и паслись лошади и гуси, жила Александра Ивановна Печурина. Жила она в мезонине, и когда приходили к ней, было в ее комнатке как-то особенно уютно, чисто и светло.
Встречала ласковой сдержанной улыбкой, точно была рада, и отдавала товарищам всю душу, но только, так сказать, в общественной сфере. Было что-то у нее интимное и особенное за тонкой перегородкой сдержанности, куда мы не умели да и не пытались проникнуть.
Белая, высокая, крепкая, чуть дородная, с каштановыми свернутыми волосами и открытым русским, как рисуют боярынь на старинных картинах, лицом и говорила нараспев, северным говором.
Когда встречались с ней, говорили, смеялись и позади обыкновенных слов, жестов и звука голоса вставали непроизносимые, молчаливые, дремлющие, но никогда не тухнущие слова любви и счастья, – ее спокойные, ясные серые глаза мягко и с затаенной ласковостью говорили: «Нет».
Она была замужем, но мужа ее сослали в Якутск, а ее сюда.
Внизу жил хозяин с большой семьей и большой благообразной седеющей бородой. Он был богобоязнен, не пропуская, каждый праздник ставил во время службы перед ликом спасителя и божией матери толстые, на зависть и удивление всем, свечи; дома любил тишину, порядок и чистоту и не отпускал ни одной работницы, не наградив ребенком. Вел большую и разнообразную торговлю и торговал, когда приходили к нему в лавку, честно, не запрашивая лишнего, а самоедов, привозивших оленину, морошку, меха, и поморов, доставлявших рыбу, беспощадно спаивал и брал за гроши то, что стоило десятки рублей.
К Александре Ивановне, как и ко всем нам, относился с величайшим уважением. Во-первых, Александра Ивановна всегда аккуратно платила за квартиру, и, во-вторых, мы, мужчины, никогда не засиживались у нее одни допоздна, – хозяин не знал, что она замужем, и называл барышней.
– Вот, – говорил он при встрече, низко снимая свой нахлобученный картуз, – опять нонче уголовные свой профит оказали: замок висячий в три фунта весом на амбаре у батюшки сломали. Без образования и без совести. Я так полагаю, что вас правительство сюда присылает на поучение: дескать, пущай народ обучается, как правильно, по-божески надо жить, а уголовных ссылает тоже на поучение: вот, дескать, какие есть мошенники на свете… Одного только не одобряю…
И, стараясь смягчить осуждение и поглаживая патриаршую бороду, говорил наклоняясь:
– Таинства брака многие из ваших отрекаются и живут гражданственным сожитием, – одно пятнышко на белизне вашей.
К нему, как и к большинству обывателей, замкнувшихся в крепком, раз навсегда застывшем укладе, который, казалось, ничем никогда не разбить, мы относились сдержанно, официально. Все у нас было иное – и небо, и солнце, и говор леса, и весь душевный мир, из которого строится жизнь.
Мы приглашали Александру Ивановну жить вместе, но она мягко отказалась и поселилась отдельно. Мы виделись часто – то заходили к ней, то она к нам.
Но профессии она была акушерка и, хотя практиковать ей не позволяли, шла к бабам по первому зову, и ее очень любили.
Из-под низко надвинутого темного картонного абажура кругло и резко падает на стол желтым пятном свет на разбросанную бумагу, карандаши, на высунувшийся из темноты угол книги.
Подымаешь глаза – на темном потолке дрожит маленький кружочек над лампой, опускаешь – у стола желтеют три наклонившихся лица, и непокорно выбивающиеся волосы обвивают наклоненную головку со сбегающей назад косой. Тихонько шьет, слушая. Поодаль смутно белеет фигура Александры Ивановны, и неясным силуэтом чудится в сторонке, согнувшись, Варвара – беззвучно, почти не шевелясь, чистит картошку к ужину.
– «…Как олень жаждет свежей воды в пустыне, так капиталист жаждет прибавочной стоимости…» – Патриций читает красивым, отчетливым голосом, и очки его поблескивают при движениях.
И я гляжу на него во все глаза – он, искривившись и покачнувшись, тускнеет, расплывается… Звенит ветер, звенит весенний пахучий ветер над далеким степным привольем… По степным речкам белеют слободы и хутора… Кричат пролетные птицы… Люди с грубо загорелыми лицами живут своей особенной простой и жестокой жизнью, как и эти птицы… И я им говорю…
«…Централизация средств производства и обобществление труда достигают напряжения, при котором капиталистическая оболочка не выдерживает. Она лопается. Бьет час капиталистической частной собственности. Экспроприаторы экспроприируются…»
…Я им говорю, говорю вне всяких программ и партий: протяните руку только… и какая чудесная, прекрасная жизнь может быть… какая чудесная, прекрасная страна, благословенная хлебом, виноградом, скотом – всем, что может дать земля и небо! И я с радостью, почти со слезами хожу за ними и твержу одно и то же в восторженном ожидании, что вдруг все поймется, все перевернется и засияет неизведанным счастьем человеческая жизнь… А они, нагнувшись, копаются в черной земле, и солнце раскаленно жжет их спины, и надвигается пустыня, засыпая пашни, сады, высыхающие реки, и стоит тяжелым угаром все та же звериная, пьяная старая жизнь…