Шрифт:
Отклоняясь от темы, постоянно теряя главное, со всякими вывертами и вывихами языка, со вкусом, как дымящуюся яичницу, подавая коллективизм, идеологию, империализм, федерацию, он в то же время рассказал последовательно: о значении буржуазной февральской революции, сбросившей царя (но это, мол, десятая часть всего дела), о гнете помещиков, фабрикантов, купцов, капиталистов, о борьбе классов, о значении Октябрьской революции, о том, что теперь делает Советская Россия для бедняков, и как мировой империализм хочет сожрать Российскую социалистическую республику, и как мировой пролетариат подымается на ее защиту и на завоевание социализма во всем мире…
Я слушал, и передо мною вставали речи там, в далекой Москве, в огромных залах, речи умелые, ловкие, гладкие.
И… сердце у меня легло к этой самоделковой, неотесанной речи.
Там ораторы идут на готовенькое, по паркету. Перед ними готовая, одинаково с ними настроенная, созвучная толпа, которая непрерывно и гибко отзывается на каждую мысль, легко, с полуслова воспринимая ее, постоянно отражает свое настроение аплодисментами, вопросами, возгласами.
Тут…
Тут тупо стоят и смотрят, стоят с тяжелым молчанием, опираясь на винтовки, неподвижно глядят.
Всматриваюсь: каменные лица, тупо замкнутые, незамутимые. И вот туда надо достучаться.
Больше крестьяне: чуваши, мордва, татары. Это они дают большой процент дезертиров в маршевых ротах.
И опять гляжу на лица. И вдруг бросается блеск внимательных, живых, ничего не упускающих глаз, ловящих каждое движение мысли. Сухие рабочие лица, такие же сухие, подобранные фигуры.
И все какая молодежь… Часто с полудевичьими лицами и по-девичьи приколоты красные ленты, – этим только и отличают в бою своих от белогвардейцев, одинаково одетых.
– Ну, так как же, товарищи? Здесь представитель московской газеты. Ну, так как же мы скажем, чтоб как передал он красной Москве, нашим братьям, московским рабочим: где будем зимовать – в Уфе или Бугульме.
– В Уфе!.. – грянуло в обеих комнатах.
И каменные лица тронулись легким движением.
Мы весело поспевали за ротой, размашисто скрипевшей по мерзлой улице. Шли в строю, но вольно, и оживленный говор колыхался… Пробовали петь «Интернационал», но ничего не вышло – за исключением нескольких коммунистов не знали ни слов, ни мотива.
Но «Отречемся от старого мира» понемногу наладилось и дружно шло над ротой в морозной синеве, а работавшая мельница, узко черневший между белыми берегами ручей слушали.
И стояли горы с белым гребнем, за которыми дозоры, и затаенно пробирались балками, лесами, оврагами наши и ихние разъезды.
– Знаете, много влилось новых, оттого так неподвижны. Особенно эти чуваши, мордва, татары. Бывало, так грянем «Интернационал», что любо-дорого. Перебито много. А эти еще не тронуты. Вот, знаете, из маршевых рот бегут эти чуваши, мордва, татары, а тут побудет месяц-другой, присмотрится, так его из роты ничем не выкуришь. Обработаем.
Да я и сам чувствую – «обработают».
Уже сегодня задвигались какие-то колесики за этими неподвижными лицами, заронена искорка понимания классовой борьбы, классового строя общества. Вот они где растут, результаты милой самоделковой речи…
И я радостно гляжу в молодое живое лицо своему спутнику, на котором печать беззаветной преданности партии.
Синел зимний вечер.
В старой, тесной, низкой, неуютной бывшей церковно-приходской школе стали собираться крестьяне в нагольных тулупах, в кафтанах, в огромных овчинных шубах, с отвалившимися лохматыми воротниками, в валенках, в лаптях. То входят, то выходят. Никак собрание не собьется.
Наконец собрались, расселись по партам, бородатые, старые, молодые, совсем мальчики, женщины – ни одной.
И опять коммунист говорит о февральской, об Октябрьской революции, о помещиках, фабрикантах, о трудящихся и эксплуататорах, об идеологии, коллективизме, империализме.
А неподвижные заветренные слушающие лица крестьян, на которых сеть морщин работы и забот, говорили: «Слухаем».
Долго говорил, горячо и под конец спрашивает:
– Теперь понимаете, что такое советская власть? Понимаете, что она вам несет? Так как же, подчиняетесь вы ей или нет?
На заветренных, изрезанных морщинами лицах было все то же – свое непроходящее: сенцо, скотинка, домашность, хлебец. Стояли, молчали и внимательно слушали воцарившееся молчание.
– Так как же, товарищи, принимаете советскую власть или нет? А?
Тогда зашевелили заросшими, как сеном, усами и вяло, нехотя сказали:
– Да мы кажного принимаем, хто над нами, повинуемся.
Коммунист раздраженно хлопнул себя по ляжкам
– Да как же это вы так! Вот это-то и скверно и недопустимо. Значит, кто палку взял, тот и начальник над вами, а сами вы не можете себя устроить? Вот оттого все и пороли: и царь, и помещик, и губернатор, и становой, и сосали все, кому не лень.