Шрифт:
— Война закончилась, Коля, орудия и эрликоны, как видишь, мы сдали на склад, лендлиз нам перекрыли. Мистеры теперь требуют золота, а золото на Колыме. А Колыму треба кормить. Народу там — тьма-тьмущая, да и мы еще этим рейсом доставим из Находки тысячи полторы.
— Зэков?
— Другие туда почему-то не рвутся, — штурман прервался, вовремя заметив, как провис у клюза буксирный канат, ткнул его ногой. — Стоп токинг [1] , Коля, сейчас они сбросят, будем выбирать.
1
Кончай разговор (англ.).
— Отдать буксир! — скомандовал с мостика все тот же спокойный голос.
В Находке ошвартовались у деревянного причала на мысе Астафьева. Величественный, круглый, как блюдце, залив Америка сиял синевой, отражая заснеженные пирамиды сопок Брат и Сестра. У пустынных берегов остро топорщились прибитые южным ветром льдины. В порту гудели «студебеккеры», подвозившие к пароходу доски и брус. На борт «Полежаева» поднялось под конвоем несколько плотницких бригад, в раскрытые трюма стали подавать лебедками связки леса, в твиндеках застучали топоры: плотники прямо на кучах соли устанавливали нары для пассажиров на Колыму.
Николай Аминов вышел на вахту в двенадцать дня с напарником Константином Жуковым, мрачноватым и немолодым уже матросом, плававшим еще с далеких довоенных лет и потому по привычке считавшим всех моряков набора военных лет салагами, которым много еще надобно съесть морской соли, прежде чем они поймут истинный смысл моряцкой жизни.
Второй штурман Леонид Сергеевич стоял на крыле мостика, когда Жуков и Николай поднялись принимать вахту. От носа до кормы в твиндеках копошились зэки. У четвертого трюма дымила полевая кухня, возле нее хлопотал повар в нелепом бабьем платке, залатанном полушубке и подшитых студебеккеровской резиной валенках. Десяток охранников с автоматами рассредоточились по судну: трое у трапа, по одному на кормовом орудийном барбете и у брашпиля, еще по одному — у каждого трюма.
— Хлопцы, наша задача одна, следить за порядком, чтобы пассажиры чего не отхохмили по незнанию или со страха, — проговорил Леонид Сергеевич. Было штурману еще до сорока. Но постоянная горьковатая усмешка делала его лицо старше, и глаза его смотрели холодно. Поговаривали, что не все было ладно у Леонида Сергеевича в семье. Подробностей, правда, никто не знал, да и не допытывался: что делать, такая морская судьбина — или ждут тебя дома, или нет, третьего не дано, хоть будь ты матрос, хоть капитан.
— Николай, кухню видишь? Поди подскажи им, как ее взять на растяжки, чтоб не ускакала при качке. А ты, Константин Макарыч, ступай погляди, как они складывают дрова, чтоб не устроили нам сельскую поленницу, да и мешки с провизией пусть занесут в трюмы. Дед Нептун беспорядков не любит.
— Когда их пригонят, Сергеич? — спросил Николай.
— Отход завтра, в восемнадцать, так что рано с утра должны начать посадку. Дел еще много. Вперед, мужики.
Повар, сгорбившись, тюкал топором по березовой чурке, под заплатами полушубка ходили клинышки лопаток.
— Эй, малый, не мучай инструмент, дай-ка его сюда, — сказал Николай, хлопнув по сгорбленной спине так, что повар присел, охнул и обернулся. Никола опешил, увидев перед собой женское лицо.
— Не хами, моряк, — сказала женщина. — Если помогать пришел, так на, подруби, — и она протянула ему топор.
Слова застряли у Николая в горле: если и существовала в мире настоящая женская красота, то она стояла перед ним. Всю жизнь он мечтал о такой. Ну, пусть не всю, а сколько помнит себя. Именно вот такие губы, нос и брови видел он, стоя за рулем на собачьей вахте. Темень в рубке, лишь впереди чернеет силуэт стоящего у окна Леонида Сергеича, покачивается перед глазами картушка компаса. Легонько, двумя пальцами гоняет Коля туда-сюда колесо штурвала, а в голове — мысли о Ней. Как он встретит Ее. Во Владивостоке, в Находке, в Совгавани. Подойдет этаким фреем, протянет руку: «Слушай, извини, не умею особо с вами толковать, давай без хитростей. Ну? Нравишься ты мне, сил нет…»
И после вахты долго еще лежит на своей верхней койке, слушает, как поскрипывают от качки переборки, сопит внизу давно уже уснувший Макарыч, как за иллюминатором шипят волны и подвывает ветер. Все так знакомо и привычно, как жизнь собственного тела, и Она привычно, как на вахту, является перед ним в ореоле таинственности и неотразимости. Одета Она каждый раз по-разному, а бывает (что уж скрывать) и совсем без одежды. Но мог ли он думать, что встретит Ее такой вот — в грязном платке, рваном полушубке и громадных, не по ноге бахилах, подшитых грубой резиной и с загнутыми носами.
— Растерялся, милок? Или по-русски не понимаешь? Так я повторю по-немецки, — и она произнесла несколько фраз на языке, звучание которого за войну стало для Николая ненавистным. Он взял у нее топор.
— Из немцев, что ли? Что ж вы, немцы, к труду-то не приучены? Инструмент даже как следует насадить неспособны? — Он постукал топорищем о палубу, выбрал чурку потолще и, пристроив ее вместо колоды, принялся колоть на ней дрова. Пришлось еще раз наладить хлябающий топор, забить надежный клин, после этого дело пошло. Хлоп-хлоп-хлоп — полешки разлетались по палубе с легким, освобожденным стуком. Женщина подбросила дров в печку, пошевелила загнутой железякой, потом принялась подбирать и складывать у кухни колотые поленья, время от времени с улыбкой поглядывая на хмурившегося Николая. Он расколол последнюю чурку и подал топор хозяйке.