Бегбедер Фредерик
Шрифт:
– Между прочим, Moonlight Serenade – это не Коул Портер, а Гленн Миллер. Во-вторых, у меня дома нет водки, только белое вино. И в-третьих, я тебе соврала, когда сказала, что лягу с тобой.
– Я знаю, Симпатичная Покойница за Шестым Столиком.
– Как? Что ты сказал?
– The Lovely Dead at Table Six – так называется новелла, которую я сейчас пишу. Надеюсь, что «Ньюйоркер» ее примет.
– Ты сумасшедший.
– Знаю. Есть хочешь?
– Никогда.
– Почему я?
– Прости, что?
– Почему ты выбрала меня? Весь Нью-Йорк у твоих ног.
– Я тебя не выбирала, я дала тебе волю, это другое дело. Прекрати дуться. Поцелуй меня еще, пока я не передумала.
Напомню на всякий случай – но это маленькое отступление немаловажно, – что в тот вечер Черчилль заклинал Рузвельта вступить в войну, чтобы взять в клещи наступавшего на Россию Гитлера.
В гостиной старого дома в Пойнт-Плезант Джерри и Уна придумали новую игру – следовать песням. Например, слушать Night and Day «Only you beneath the moon and under the stars»[53] под луной и звездами, Smoke Gets in Your Eyes, выдыхая дым сигарет друг другу в глаза, Cheek to Cheek, прижавшись щекой к щеке, и т. д. К счастью, у Уны не было пластинки Stormy Weather.
Мать Уны, Агнес Боултон, была очень либеральна, доверяла дочери, да и вообще не имела над ней никакой власти. Подобно многим матерям, которые развелись в ту пору, когда никто этого не делал, она чувствовала себя до того виноватой в крахе своего брака, что позволяла дочери все. Джерри не мог опомниться: он здесь, в гостиной в темных тонах, с той, чье имя у всех на устах, Уной О’Нил, проводит часы наедине с самой прекрасной девушкой Нью-Йорка, и она, держа бокал в белой ручке, смотрит на него, слушает его, отвечает ему. Он знал, что это редкое везение, которое, быть может, никогда больше не повторится (и в каком-то смысле он был прав, потому что тот вечер действительно никогда не повторился).
– Но почему ты мне ни разу не позвонил? – спросила Уна.
Джерри не мог ответить, что в его студенческой комнатушке нет телефона.
– Я хотел написать тебе письмо, прочитав которое ты бы влюбилась в меня, – сказал он.
– Прекрати надо мной издеваться.
Временами ему казалось, что он понимает ее все лучше, что в самом деле нравится ей, а потом вдруг – бац! – она замыкалась на добрых полчаса, отказывалась целоваться, и слова из нее нельзя было вытянуть, кроме: «человеческое тело внушает мне отвращение», или: «все равно ты такой же, как все», или еще: «тебя во мне интересует только мой отец» (на что он возражал, что единственный шедевр Юджина О’Нила – это его дочь). Она испытывала его терпение, и это было ужасно: иногда внезапно, как в свое время в «Сторк-клубе», ему хотелось встать и вернуться в одиночестве домой, он чувствовал себя Большим Неуклюжим Олухом. Не Тем-кто-уходит-не дождавшись счета, а скорее Мужчиной-звереющим-от-маленькой-стервы-смешавшей-его-с-дерьмом. И всякой раз, спохватываясь, что зашла слишком далеко, Уна вновь становилась шелковой, ласковой и милой. Контрастный душ называют шотландским, но изобрели его наверняка в Ирландии.
– Я не хочу жить уготованной для меня жизнью, понимаешь, Джерри? По-моему, жизнь избранных… Нет, это невозможно, я не смогу, я хочу другого. Если это и есть жизнь, то… этого мало.
– Чего же ты хочешь?
– Я хочу быть самой счастливой девушкой на свете.
Уна произнесла эту фразу так, будто сказала: «Приговоренному к смерти голову с плеч». Это был вердикт, обжалованию не подлежащий.
– Я начинаю играть в театре, ты знаешь? – продолжала она. – Меня заметила Шерил Кроуфорд, директриса театра «Мэпплвуд». Отсюда все и пошло: Дебютантка, Glamour Girl… это как когда мы с тобой давеча целовались, меня куда-то несет, а я не против. Смешно, я знаю, но все же лучше, чем продолжать изучать глупости, которые мне никогда в жизни не пригодятся.
– В сущности, ты всего лишь старлетка…
– Ох, заткнись, Проклятый Поэт! Нет, я просто боюсь этой долгой жизни впереди, я не знаю, что с ней делать. Мне кажется, будто я стою над пропастью. Вот ты точно знаешь, зачем тебе твоя жизнь?
Она стояла, облокотившись на парапет над ревущим океаном, и словно вглядывалась в свое бесконечное будущее, словно океан был грохочущим грядущим и оно обрушивало на нее злые волны, вздымая гребни пены.
– Да, я знаю, что хочу написать Великий Американский Роман, – сказал Джерри. – И ничего другого мне не надо. Я хочу соединить эмоции Фицджеральда, лаконичность Хемингуэя, неистовство твоего отца, четкость Синклера Льюиса, цинизм Дороти Паркер…
– Ты, однако, высоко метишь.
– То-то и оно: скромнику лучше избрать другое ремесло, не писательское.
– И все-таки ты забыл упомянуть лучшую.
– Кого?
– Уиллу Кэсер.[54]
– О да. Я самонадеян, но не до такой степени! Она и сестры Бронте непревзойденны.
– Ты будешь писать для меня роли?
– Да. Роли злой девчонки, которая не знает, чего хочет в жизни. Я не удивляюсь, что ты хочешь играть в театре, ты ведь отлично ломаешь комедию.
– Вот как?
– Да; ты прикидываешься простушкой, а на самом деле ничего подобного.
– Дурак! Я просто не люблю дуться, как ты.
– Твоя грусть… она все-таки прорывается, всегда находит выход. Вот в чем твоя прелесть: ты все время улыбаешься, но твои глаза зовут на помощь.
Уна переменила тему. Не девушка, а боевая машина. Ужас, подумать только, до чего несправедливо, что шестнадцатилетние девушки всегда более зрелы, чем парни двадцати двух лет.