Шрифт:
— Ох, солнышко наше. Дай ты нам выплакать свое горе… Родной наш, защити нас, на тебя только и надежда, — снова заговорили тетки, и младшая, Вера Александровна, склонная к сентиментальности и влюблявшаяся во всех, начиная с церковного певчего-тенора, даже припала к плечу племянника.
Этот ли смутный шепот достиг до ушей больного или просто больной почувствовал, что его сестры недаром остаются целый час в другой комнате, но ему захотелось узнать причину их необычайного отсутствия. Дверь в ту комнату, где собрались нежные родственники, отворилась, и на пороге появился юноша. Обносков с невольным любопытством обернулся к нему и, нахмурив брови и сощурив свои и без того узкие, калмыцкие глаза, стал пристально и бесцеремонно рассматривать незнакомого ему юношу, о котором до него долетали тысячи самых разнообразных слухов.
Только на семнадцатом году жизни может человек сверкать такою ослепительною, нежною свежестью, таким добродушием и такою откровенностью, каким сверкало лицо этого стоявшего на пороге комнаты мальчика. Здоровые, облитые теплым румянцем от недавнего сна щеки с едва заметным пушком; откинутые назад без всякой претензии на эффект и потому еще более эффектные, густые, вьющиеся волосы; большие глаза, честно, смело и откровенно смотревшие на людей, — все это вместе должно было производить на каждого такое впечатление, что невольно хотелось пожать с любовью, с доброй улыбкой молодую руку этого гостя на жизненном пути и сказать ему: «Храни тебя бог, милое дитя!»
— Скажите… — начал он, поглядывая с порога на Обноскова как-то нерешительно, точно боясь ошибиться. — Скажите… Кажется, вы господин Обносков? — кончил он в замешательстве неловко начатую фразу и покраснел еще более.
— Дядюшка проснулся? — холодно спросил Обносков, не отвечая на вопрос «смазливого мальчишки». Это название Обносков уже дал в своем уме юноше.
— Да… Он давно не спит… — проговорил юноша и с каким-то недоумением осмотрел своими большими глазами группу родственниц, точно стараясь понять, что они успели наговорить на него новоприбывшему гостю.
— Я пойду туда, — проговорил Обносков, обращаясь к теткам и матери.
— Иди, иди, Леня, и мы все идем, — заговорили, перебивая друг друга, женщины. — Как твой дядя рад будет!.. Никого-то около него нет из близких… Мы что? мы женщины! С нами ему скучно… Не с кем умного слова сказать, по душе побеседовать.
Тетки говорили эти фразы с такими ударениями на словах и бросали такие злобные и многозначительные взгляды на юношу, что его можно было счесть главным виновником всех несчастий их брата и их самих. Юноша же все еще стоял на пороге, точно он окаменел, созерцая головы этих медуз.
— Позвольте же пройти! — раздражительно проговорил Обносков, слегка отстраняя юношу, стоявшего в дверях.
— Вот так-то всегда, — зашептали тетки племяннику. — Это уж тебе дороги не дает, польское отродье, а нами-то просто помыкает, помыкает… Ох, господи, до чего мы дожили!
Юноша, прислонившись к открытой половинке дверей, задумчиво смотрел вслед за удалившимися родственниками. Каждая черта его лица дышала теперь невыразимою грустью и только в закушенной нижней губе слегка были заметны следы строптивого, но сдержанного гнева. По одной этой черте можно было угадать, что у этого человека есть уже выработанный характер.
— Батюшка-барин, отдохнули ли вы? — послышался около него дребезжащий голос.
Он обернулся и увидал старое, потемневшее, сморщенное, как печеное яблоко, лицо хозяйского камердинера.
— Спасибо, Матвей Ильич, отдохнул, — ответил юноша, и его лицо вдруг прояснилось, снова стало откровенным и добродушным.
— Умаялись вы, ходя за папенькой! — говорил старик.
— Тс! Не говорите, Матвей Ильич, этого слова, — прошептал, делая знак рукою, юноша. — Знаете, они не любят, когда кто-нибудь назовет его моим отцом. Вам же неприятностей наделают… Это низкие, низкие женщины! — вдруг быстро проговорил мальчик, и по его лицу скользнуло, как молния, выражение не то презрения, не то ненависти.
— У-у! Про-кля-тые! — прошептал старик. — Ну, да недолго теперь поцарствуют! И я ведь терплю теперь потому, что барина жаль оставить, а то я ведь теперь вольный… Его-то жаль. Вот теперь вы сами видите, батюшка Петр Евграфович, что у нас в доме за жизнь шла. Целый-то век вашего папеньки заели эти аспиды, кровь из него высасывали. Чуть, бывало, шутя он заикнется о женитьбе, они и начнут его в три голоса пилить. Пилят, пилят, умается он, сердечный, и махнет рукой. А все оттого, что слаб он, сумнителен был, десять раз всякое дело, бывало, отмеряет, а ни одного не отрежет… И ведь сколько пытались узнать они, где ваша маменька живет, ведь верно извести ее хотели, от них всего станет… Да нет, только я и знал ваш домик; ну, а из меня хоть бы жилы тянуть стали — не выдал бы вас…
Юноша задумчиво слушал болтовню старика, бесцельно возившегося над стиранием пыли и приведением в порядок мебели. В последний месяц, когда. мальчику пришлось поселиться в доме отца, Матвей Ильич не раз повторял эти речи.
— И, господи, ведь беда-то какая приключилася, что маменька ваша в Аршаве; не может в Петербург приехать. А уж как бы нужно-то ей теперь здесь быть, ох, как нужно!.. Вот, батюшка, никогда не давайте никому себе на шею насесть, как папенька ваш позволили сестрицам себя оседлать. И вас заездят, и другим плохо будет.